* * *
Все началось с тех трех ударов в дверь, которые в один сентябрьский день раздались во дворце Соланто. Вошел карабинер. Эти три удара, медленные, весомые, прозвучали в огромном вестибюле гулко, с подлинным театральным эффектом. Они походили на страшное эхо шагов Командора в последнем акте «Дон Жуана». Каждый жест карабинера, не знавшего об этом, предвещал несчастье. Минуту он оставался неподвижным, потом, порывшись в кармане, вытащил бумажник, а из него повестку, предназначенную «тому из трех господ, кто носит имя Антонио». Лицо карабинера было жалким, противным. Он улыбался. Козырек его фуражки посредине был сломан. Движения его казались столь обычными: неловко приблизился к нам, наверно, гвозди на его сапогах скользили по мраморному полу, поискал глазами того, кто ему нужен, протянул Антонио листок. Руки соприкоснулись, листок перешел от одного к другому, и внезапно каждый из нас обрел полную ясность мысли. Мы поняли все. Это обрушилось на нас с жестокостью лавины. Нет смысла читать голубой листок. Мы знали, что в нем. Приказ. Антонио вызывали в Моденскую школу. В армии не хватало командиров, учащихся-офицеров призвали досрочно. Мы это поняли. Антонио положил конверт в карман, даже не открыв его. Карабинер смотрел на него с удивлением, он был ошеломлен. Подобное поведение показалось ему ненормальным.
— Вы даже не посмотрите, в чем дело?
На лице Антонио ни малейшего волнения.
— Некуда торопиться. То, что вы мне принесли, не так уж интересно.
Потом он улыбнулся. Его иронический взгляд и презрение в голосе разволновали несчастного парня, и он растерянно повторил:
— Ну что же это? Вы не открыли конверт… Не прочли…
Я помню тихий шепот Антонио:
— Проводи его на кухню, пусть ему дадут там стакан марсалы. Это его подбодрит…
Он пытался сказать это с иронией, а мне было больно от собственной трезвости. Я теперь представляю себе Антонио иным, чем он был тогда, таким, как он стал впоследствии, и этот новый Антонио долгие годы преследует меня по ночам, дрожащий от холода, плохо одетый, с окоченевшими пальцами, ослабевший от голода, почти лишившийся движения. Мне горько видеть его таким, стыдно, что довели его до такого жалкого вида. Разве этот изнуренный солдат, предмет насмешек и издевательств, переживший столько поражений, — разве это Антонио? Где же тот юноша, такой сильный, красивый, воплощение мужественной грации? Ему пришлось воевать почти что голыми руками, участвовать в боях, обреченных на провал, быть в подчинении бездарных командиров. Он обладал такой уверенностью, хорошо разбирался в технике, но попал в обстановку хаоса, полного препятствий и помех. Мне тяжко думать о его падении, вспоминать, как обреченно шел он среди людей в рваных ботинках, с кровоточащими ногами, напевающих тоскливые песни; разве они товарищи для Антонио — эти жалкие бродяги, униженные поражением солдаты? Он был молод, силен, неистов. Он был сама смелость, этот опаленный солнцем юноша, который лежал около меня на дне лодки. С тех пор как его превратили в эту бледную, скорбную тень, в солдата, погибшего в глубоком овраге, я не решаюсь вспоминать ни наши пережитые радости, ни то, как я его любила. Но еще слишком рано говорить об этом. Пусть эти несколько слов, несколько фраз послужат читателю как надпись на могильной плите, воздвигнутой моей долгой тоской. Они посвящены блистательной красоте Антонио, в смерть которого я не могу поверить.
Я плохо описала важнейший этап моей жизни, каждая деталь которого так тесно связана с моим душевным изгнанием. То, что происходило в тот день в замке Соланто, на первый взгляд ничем особенным не отличалось. Был призван на военную службу двадцатилетний сицилиец. Ничего невероятного. Такой же приказ получили и другие молодые люди его возраста. И все же покорность Антонио выглядела непонятной в этих обстоятельствах. Антонио презирал этот режим, почему же он признал за ним право располагать его жизнью? Не надо только составлять себе неверное понятие об этой покорности. Антонио не из тех, кто подчинился из опасения прослыть предателем. Дезертировать? Это было бы проще всего. Тем более в Сицилии. Если ты не согласен с этим воинственным бредом, разве это предательство? Просто Антонио не из тех, кто рассматривает войну как шикарную игру или как наивысшую проверку сил. Нет. Он подчинился с героической беспечностью, проявил полное равнодушие. Антонио уехал, считая, что действовать иначе было бы дурным тоном. Сказал, что хочет сам «посмотреть», все равно «наша молодость уже искалечена».
Читать дальше