— Сядьте, прошу вас, — попросил Менье слабым голосом. — Я хочу, чтобы вы знали все. Существует большая политика, конечно, и в ее свете мой случай мало интересен. Не противопоставляют себя Национальному фронту из-за одного… ну скажем, из-за одного недоразумения. Пожалуйста, проявите терпение. Я больше не буду говорить о политике, а только о своем сыне, об Алене. Вы не застали его, он ушел на войну сразу, как только она началась, иначе я бы представил его вам. Потому что он — теперь уже не важно — был потом в Виши [227] С десятого июля 1940 г. по август 1944 г. в Виши находилось французское правительство во главе с премьер-министром Петеном, сотрудничавшее с немецко-фашистскими оккупантами и преследовавшее борцов французского Сопротивления.
. Был петеновцем, сначала искренне восторженным, потом разочаровавшимся. Многие из них вовремя спрыгнули с подножки, а Ален нет. Из гордости, из презрения ко всем тем, кто выжидал, к оппортунистам, ко всем вообще. Он сейчас в тюрьме. И я должен сделать все, чтобы он не предстал перед судом. Я боюсь судей, а еще больше его вызывающего упрямства, которое при сложившихся обстоятельствах может привести к ужасным последствиям. Он отклоняет мою помощь, запрещает адвокату ссылаться на мои заслуги в Сопротивлении. Если я начну дело Лагранжа, Ален пропал, спасти его будет невозможно. Мертвому уже ничем нельзя помочь, так что же, несмотря ни на что, я все равно должен пожертвовать своим сыном? Это мое самое младшее дитя, мой единственный сын. Разве это не обернется такой же чреватой символами несправедливостью?
Я этого не знаю, подумал Дойно. Сорок три года, а я все еще пребываю в поре ученичества. Только очень медленно я начинаю понимать, что тот отрекается от человека, кто оспаривает его право быть слабым, бояться за себя и своих ближних.
— Вы презираете меня, да? — спросил Менье.
— Нет, вовсе нет. Мне просто нечего вам сказать. Вы должны спасти своего сына, конечно, но я задаюсь вопросом, не станет ли тот союз, который вы заключили и который делает вас самого же пленником… нет, я, право, не знаю. Я хочу провести эту ночь за бумагами Штеттена, мы поговорим завтра рано утром об Алене. Вы покажете мне его письма, расскажете мне все…
— Но сможете ли вы не думать о Лагранже? — спросил Менье нерешительно.
Он провел Дойно в большую комнату, которая давно уже стояла нежилой. Немногочисленная мебель была сдвинута к стене. Горой свалены книги, в одном углу стояли три огромных чемодана, один на другом. В самом большом из них хранились рукописи Штеттена. Еще прежде чем Дойно вытащил и успел разложить на столе папки с рукописями, возвратился доктор. Он принес хлеб, фрукты и бутылку вина.
— А вот это фотография Алена. Я поставлю лампу на стол, вам будет лучше видно. Снимок был сделан в конце тысяча девятьсот сорок второго года. Ему едва исполнилось двадцать три года.
Продолговатое ясное лицо открытого молодого человека, подумал Дойно. Детский лоб, глаза отца, только мудрости в них меньше и почти никакой доброты. И рот, который станет выразительным только от боли или презрения. Такой не пожертвует собой ни ради кого и ни ради чего, но пойдет на риск из гордости или ради права презирать других. Побрезгует собственноручно исполнить акт жестокости, но нисколько не устрашится отдать приказ на его исполнение.
— Нет, он не был полицаем, никогда! — быстро сказал Менье. — Его руки остались чистыми.
— Конечно, — ответил Дойно. — Мы завтра поговорим о нем. Вы правы, его нужно спасать от него самого.
Мелкие серебристые мушки вновь замелькали у него перед глазами, плавно взлетели вверх и медленно спустились вниз.
— Устал! — сказать он себе вполголоса и посмотрел в сторону от лампы на груду книг. Он встал, раздернул шторы, была еще ночь. Под фонарями блестела мокрая мостовая. На бульваре ни единого живого существа. Таким Штеттен видел в своих снах родной город: осиротелые дома закрыты, улицы пустынны. И всегда одно-единственное время года — поздняя осень. К окнам, этим темным слепым глазницам, приклеились сморщенные листочки, сорванные ветром и дождем с сухих веток. Он опять сел за стол. Пришло время открыть папки, которые профессор пометил греческой буквой дельта. «Дион» — один Штеттен называл его так. Записи разговоров, расположенные в хронологическом порядке. Иногда рядом с датой указаны и те обстоятельства, при которых они разговаривали друг с другом, обычно описанные с благожелательной иронией.
Читать дальше