— А Лагранж? — спросил Дойно. Он обвел взглядом фиолетовые стены унылого помещения, прежде чем опять посмотрел на профиль Жиро.
— Что Лагранж?
— Лагранж тоже вернулся в партию?
— Нет. Он мертв. Я думал, ты знаешь это.
— Кто его убил? Когда?
— Точно я этого и сам не знаю, — ответил Жиро. Он не отрываясь смотрел на молочное стекло двери, ведущей в служебное помещение.
— Расскажи, что тебе известно, даже если это будет и не совсем точно.
— Ты должен понять, в дни освобождения здесь царила полная сумятица. Его, конечно, знали, и он был неосторожен, а тут еще эта история с нападением на тюрьму и с испанскими анархистами. Это, правда, было не совсем тут, а на юго-западе. Короче, с этими испанцами, по-видимому, обошлись не слишком вежливо.
— Как это — «обошлись»? Кто?
— Ну, наши люди. А Лагранж заступился за них. Это было, как я уже сказал, смутное время, сводили счеты с предателями, с коллаборационистами…
— Лагранж был одним из первых в этой стране, кто поднялся на борьбу и положил начало Сопротивлению. И тебе, Жиро, это известно лучше, чем кому-либо другому.
— Да, конечно. Но все-таки каким-то образом на него пало подозрение. И с ним быстро разделались.
— Как это — «разделались»? Кто?
— Ты уже один раз спросил, и я тебе ответил. И почему ты именно меня расспрашиваешь об этом? А почему не своего друга Менье? Он об этом так же хорошо знает, как и я.
— Он в отъезде, вернется только сегодня ночью.
— Да, он выступает на собраниях представителей Национального фронта, он из сочувствующих и очень активен, всегда готов откликнуться на наш зов.
Жиро наконец-то повернул свое лицо к Фаберу. У него по-прежнему были ясные глаза и открытый взгляд. Ничего удивительного, подумал Дойно, в течение тридцати девяти лет они принадлежали порядочному человеку. Он поднялся, положил на стол деньги за выпитое и вышел. И только уже на улице надел пальто.
Редкий дождь вскоре прекратился, показалось солнце, но тут же опять скрылось за быстро несущимися облаками. На набережной дул холодный ветер. Гуляющих было очень немного. Двое американских солдат остановили Дойно, они хотели знать, где можно хорошо, по-настоящему хорошо, повеселиться. И пока он колебался, думая, как ответить, они угостили его сигаретой. Это были совсем молодые люди, ему стало жалко их, потому что он на самом деле не мог дать им толкового совета. В конце концов он отправил их на Монпарнас.
Он невольно подумал о Джуре, того всегда тянуло к набережным. А вот и тот маленький сквер, где Джура рассказал ему о смерти Вассо, и вот та скамейка. Он сел. Справа было Cafe des clochards [225] Кафе клошаров (фр.).
. Говорили, что нацисты разгромили его. Кафе изменилось, стало элегантным. По правую руку на острове высилась громада Нотр-Дам. Все новые здания обветшали за эти годы, и только собор светился в лучах еще редкого весеннего солнца. Только он остался верен своей неувядающей тысячелетней юности.
Джура не любил церквей, но молящиеся всегда привлекали его внимание. Он охотно принимал участие в процессиях, пытаясь постичь внутренний огонь, сжигавший других. Свою собственную страсть он всегда отравлял сомнениями, рассеивал ее насмешками, а вот за страстью других людей он всегда предполагал найти нечто трагическое: угрозу насильственного убийства, обещание примирительной смерти. Да, Джура верил в примирение, во всеобщую примиренность всех со всеми.
— И мне бы следовало в это верить, — сказал Дойно вполголоса. В последнее время с ним нередко случалось, что он разговаривал сам с собой. Он должен был бы запретить себе такое, но он больше не был так строг к себе по мелочам. На кладбище Пер-Лашез, у могилы Штеттена, которую он посетил накануне, он впервые за много лет опять позволил себе насладиться метафизикой: стал рассматривать жизнь с точки зрения смерти. «Недостойная лирика подростка и алкающих действия бездействующих. Нечистоплотность мышления. Я только играю, профессор, я не забываю, что мысленная смерть, так же, как и мысленное небытие являются частью самой жизни, всего лишь одним из бесчисленных проявлений бытия. Но я теперь позволяю себе кое-какие слабости. Оставляю все, что не является действительно важным, без внимания!»
Не столь уж важно, что Жиро вернулся в партию, подумал Дойно, опять поднимаясь на ноги. Лагранж мог быть убит и гестаповцами. Для него всегда было главным не остаться в одиночестве. И те, с кем он хотел быть, убили его. Зачем еще думать об этом? Надо забыть Жиро и смерть Лагранжа, это не составит для меня особого труда. Он проходил мимо пустого пьедестала памятника. На нем сидел раньше Вольтер Гудона [226] Гудон Жан Антуан (1741–1828) — французский скульптор; создал галерею портретов видных представителей эпохи Просвещения и Великой французской революции.
, а потом пришли нацисты и спалили его огнем. Полные идиоты, они стреляют даже в тени мертвых и вдребезги разбивают их отражения. Вольтер занялся бы делом Лагранжа, сказал себе Дойно. Но я не Вольтер и, кроме того, отныне я свободен от любых обязательств. Я смею промолчать и забыть. Чтобы как-то отвлечься, он начал мысленно писать. Это была такая игра, нужно было выбрать какой-нибудь пустячок, о чем он никогда серьезно не помышлял писать, — например, о вновь обретенном им Париже.
Читать дальше