Раз в день, обычно под вечер, приходил почтальон. Дойно вскрывал письма, только чтобы убедиться, что в них нет вестей от Джуры, от Мары или Альберта. Он не читал теперь никаких писем, кроме писем Штеттена, и не писал никому. Утром он ждал наступления вечера, а ночью наступления нового дня. Раз в неделю он спускался в деревню, за покупками. Заходил в трактир неподалеку от школы, сидел там, дожидаясь урока пения, и не уходил до самого конца урока. Вечером, сидя с закрытыми глазами, он вновь вызывал в памяти детские голоса. Иногда ему снилось это пение, и он знал, что оно лишь снится ему. Как-то один из малышей пел французскую песенку о птичке, что упала с сухой ветки апельсинового дерева и смертельно поранилась. Во сне же он видел печальное продолговатое лицо, которое поворачивалось туда-сюда, словно предостерегая: «Jamais de la vie, je n’en reviendrai — je n’en re… à la volette, je n’en re… à la volette, je n’en reviendrai». Он проснулся, сел в постели и долго смотрел в темноту, как будто хотел увидеть там убитого друга. В стольких образах являлся ему Вассо, на стольких языках говорил с ним.
Лишь спустя несколько недель он решился наконец открыть сундук. Штеттен перед отъездом сказал ему:
— Прочтите при случае бумаги, которые там хранятся. В моем завещании сказано, что после моей смерти вы можете распорядиться ими по своему усмотрению.
Он обнаружил аккуратно сложенные папки, и на каждой — заглавие. Он вытащил «Путевой дневник». На первой странице была пометка: «Сегодня, 2 июля 1928 года, впервые по прошествии многих лет, я опять отправляюсь в путь. Я намерен разыскать всех тех, кто делил с моим Эйнхардом последние недели его жизни. Я хочу увидеть место, где его разорвало гранатой так, что „удалось предать земле только его нижние конечности“. Двенадцать лет и восемь месяцев, прошедших с того дня, не принесли мне утешения, благо забвения мне не дано, да я его и не искал. Так давно я живу без моего сына, так давно я не могу без него жить».
Штеттен, по-видимому, тщательно подготовился к своему путешествию и раздобыл фамилии и адреса товарищей сына по роте. Он тогда еще сам водил машину. Жене и Вальтеру, старшему сыну, он ничего не сказал о цели своего путешествия. Он не подал о себе ни одной весточки в течение почти трех месяцев, столько, сколько он пробыл вне Вены.
Из первых страниц дневника еще недостаточно явствовало, что же, собственно, искал 58-летний человек. Неужели он в самом деле верил, что сумеет от скорее всего равнодушных боевых товарищей сына узнать хоть что-то, чего еще не знает? Он, с пылом утверждавший, что забывчивость — всеобщий и опасный порок, искал каких-то свидетельств в памяти равнодушных людей? Свидетельств чего? И почему так поздно?
Первые страницы скупо сообщали о разочарованиях. Люди, которых он разыскал, или не помнили Эйнхарда вовсе, или помнили так смутно, что не могли сказать ничего определенного. Глупость или тщеславие заставляли многих утверждать, будто они прекрасно его помнят, но детали, которые они с избытком наскребали в памяти, доказывали, что они ошибаются, путают его с кем-то другим или со многими другими. Одному даже вздумалось уверять, будто Эйнхард и не погиб вовсе, и в доказательство сего он весьма обстоятельно рассказал о том, как случайно встретил его на маскараде в 1920 году, в Граце.
То были печальные дни и гнетущие ночи для одинокого путешественника. Он опять с удивлением писал, до чего же отвратительны гостиничные номера. Он намеревался во время путешествия отказаться от всякого чтения, даже газет не брать в руки, и теперь он был «совершенно беззащитен и перед сырыми простынями, перед гнетущей властью всех этих негодных вещей, перед ржавым умывальником, позеленелой бородой Спасителя над кроватью, и слабым, вечно дрожащим светом засиженной мухами голой лампочки».
Но чем дальше, тем подробнее становились записи. И все меньше в них было воспоминаний об Эйнхарде. Штеттен начал заполнять страницы дневника биографиями и описаниями жизненных обстоятельств самых разных людей. Это бывало всякий раз, как ему случалось пробыть в одном месте два-три дня. Он детально излагал воспоминания, которым через десять лет после войны предавались бывшие фронтовики.
«Как и все другие, этот Б. Г. помнит на удивление много деталей, почти все они исключительно несущественны; как и другие, он тоже забыл главное — войну. Надо всегда иметь в виду: люди живут в эпизодах, начало которых они по большей части замечают с опозданием. Жизнь — абстракция, так же как и война, а люди живут не абстрактно, написание истории тем самым и здесь — неизбежно — перспективная фальсификация.
Читать дальше