Сам я у себя в «голубятне» никогда не готовил и встречал миссис Уэйн на хозяйкиной кухне лишь в тех случаях, когда зарабатывал себе на ужин, сделав что-нибудь по дому. Домовладелица не была полностью свободна от чар миссис Уэйн — ее рассказы были, безусловно, захватывающими. Но как только хозяйка ставила сковородку на плиту, она всегда отпускала реплику: «Если эта сучья дочь учует запах еды, — никакой дикий зверь ее не остановит!»
За прошедшие с той поры восемь лет люди с такими характерами исчезли, земля поглотила их, а стены вобрали в себя их рассказы, словно влагу. Несомненно, старая миссис Уэйн с ее разбитой утварью сделала однажды протестующий жест и почила вечным сном, а я не уверен, что с ее уходом мир не потерял такого же гениального рассказчика, какими были когда-то Бодлер или Эдгар По. Ее любимые сюжеты — смерть друзей или родственников, последние часы которых ей довелось наблюдать; от ее внимательного глаза или уха не укрылось ни одной значительной детали агонии. Талант рассказчицы переносил действие на кухню хозяйки; я слушал с ужасом; от ужаса мне становилось плохо; тем не менее рассказ до такой степени завораживал, что я не затыкал уши и не думал о том, что потеряю аппетит к ужину, заработанному тяжелым трудом. Хозяйка тоже становилась завороженной. Постепенно признаки недоверия и протестующие жесты уступали место такому нездоровому удовольствию, что челюсть отвисала, а изо рта текли слюни. Взгляд, обычно острый, размягчался, туманился. Во время этого рассказа миссис Уэйн с прижатой к груди тарелкой постепенно, зигзагами, приближалась к заветной плите; и так увлекательны были ее истории, что, даже когда она поднимала крышку кастрюльки и накладывала себе в тарелку ее содержимое, — несмотря на то, что хозяйка пристально наблюдала за ней, — она не встречала никаких помех. И только когда несчастный герой рассказа наконец погибал — его глаза вываливались из орбит и зловонные испражнения насыщали постельное белье, — только тогда гипноз ослабевал, и слушатели наконец начинали осознавать, что происходит за пределами нарисованной картины — на кухне.
Но к этому времени миссис Уэйн уже успевала с волчьим аппетитом очистить тарелку и становилась поближе к двери: на случай если хозяйка выйдет из ступора, вдова была готова мгновенно исчезнуть.
В этом старом доме то царила мертвая тишина, то высокие покрытые штукатуркой стены набатом гудели от злобных голосов: скандалили из-за того, кому первому идти в туалет, обвиняли друг друга в воровстве, угрожали выселением. В моей «голубятне» не было двери, только потрепанная занавеска, которая, конечно, не могла служить мне защитой от частых проявлений людской гнусности. Оштукатуренные стены моей комнаты были разрисованы красно-зелеными пунктирными линиями. Окно располагалось в алькове. Оно едва заметно освещалось по ночам. Под ним стояла низенькая скамейка. Раз за разом, когда темнело, там появлялась какая-то непонятная серая фигура и садилась на эту скамейку в алькове. Фигура казалась нежной и грустной и напоминала ангела или престарелую мадонну — божьего одуванчика. Чаще всего это происходило зимними ночами, когда с неба лениво падали капли дождя; туч бывало слишком мало, и они не могли разлучить город с луной. Мне всегда казалось, что Новый Орлеан и луна прекрасно понимают друг друга, словно выросшие вместе сестры, которым для общения требуются теперь лишь безмолвные взгляды. Лунная атмосфера этого города возвращала мне силы всякий раз, когда энергия, с которой я носился по куда более шумным городам, истощалась и возникала потребность в отдыхе, уединении. Как только я получал глубокую психическую травму, ощущал потерю или терпел неудачу, то возвращался в этот город. И в такие периоды мне думалось, что я принадлежу только ему и никому другому в этой стране.
Во время первого приезда в Новый Орлеан никаких писательских достижений у меня еще не было, и я уже смирился с неизвестностью и неудачами. Выработал в себе религию терпения, а отчаяние тщательно скрывал. Ночи действовали успокаивающе. Когда гасили фонарь, состоявший из одной голой лампы, все зримое исчезало, и оставался виден лишь альков в узком углублении стены над Бербон-стрит, — мне чудилось, что я перехожу в некое состояние, не имеющее изнуряющей связи с внешним миром. Некоторое время альков пустовал — это была лишь ниша, куда проникал тусклый свет. Но после того, как я уносился куда-нибудь в своих мечтах или предавался воспоминаниям, а затем снова поворачивался, чтобы посмотреть в том направлении, туда бесшумно входила прозрачная фигура, садилась на скамейку под окном и начинала на меня пристально смотреть. И я засыпал. Ее руки были сложены на коленях, а глаза глядели добрым немигающим взглядом — именно такой был у бабушки во время приступов болезни, когда я обычно приходил в ее комнату, садился у постели и собирался что-то сказать или положить свою руку на ее, но не мог сделать ни того, ни другого, зная, что, если такое случится, я расплачусь, и это причинит ей куда больше вреда, чем болезнь.
Читать дальше