Меня переполняла горечь — до тошноты, и, когда старые демоны вернулись, я оказался бессилен их отогнать. Снова потянулись бессонные ночи, меня мучил смех Эрика, похожий на крик, он преследовал меня с новой силой, жаждая наказать за то, что я вознамерился сбежать от своей вины. С нетерпением ждал я рассвета, когда эти звуки таяли, но с его наступлением понимал, что облегчения нет — лишь свежие газетные новости о процессе над Эллой да снимки, сделанные в зале суда, с которых смотрело на меня ее изможденное лицо с искривленными губами. За завтраком, съежившись над чашкой кофе, со странным болезненным любопытством читал я подробности «дела Эллы Харкорт»; сердце мое наполняли ужас и сострадание к семье, которую я мог бы назвать своей. Я опять остался один и чувствовал, что эта новая, более строгая изоляция от мира — наказание за спесь и теперь меня уже ничто не спасет.
Это было странное, путаное, одинокое время — одинокое потому, что я не имел возможности ни к кому обратиться и обо всем рассказать. Ирония состояла в том, что разделить мое горе могли лишь Элла или Эрик, но обоих я утратил навсегда. Читая в газетах о своей прежней возлюбленной, я испытывал отвращение к самому себе. И оно сопровождало меня постоянно. Остатки веры в себя, основательно подорванной смертью Эрика, окончательно испарились в ту осень и зиму, по мере того как продвигался судебный процесс. Мне было двадцать пять лет.
Элла отклоняла все обвинения.
Ввиду тяжести совершенного преступления ей отказали в освобождении под залог, и, как писали в газетах, защитник покидал ее камеру лишь для того, чтобы явиться на очередное заседание. Кроме адвоката, Элла ни с кем не виделась. Никто не навещал ее: ни члены семьи, ни друзья. Однажды она написала мне, это было длинное, сбивчивое послание, отчаянная попытка оправдаться и выставить встречное обвинение, но я едва прочел письмо и отложил. Решил, что впредь не поддамся искушению. А Элла, не получив ответа, больше не писала.
Показания Элла давала с непреклонной твердостью, но постепенно возраставшая истерия, с которой она отвергала все обвинения, несмотря на неопровержимые доказательства ее вины, отнюдь не способствовала расположению к ней судьи и присяжных. На перекрестном допросе Элла заявила, что знать не знала о смерти отца до тех пор, пока полиция не сообщила ей о случившемся.
Элла уверяла, что, наряжаясь перед приемом, она получила записку, в которой отец якобы просил ее прийти в восемь часов в его комнату, по секрету от остальных, и просил подождать его там, если он задержится. По словам Эллы, она решила, что отец хочет просмотреть вместе с нею конспект своей речи, но не смогла предъявить суду упомянутую записку, слабым голосом сославшись на то, что, вероятно, кто-то выкрал этот листок из ее спальни.
Затем настал черед психиатрического освидетельствования. Я с некоторым удивлением обнаружил, что Элла рассказала врачу, назначенному судом, о своей одержимости Сарой, то есть, собственно, сообщила ему все то, что когда-то открыла мне в круглой башенной комнате замка Сетон. Врач сопоставил с этими показаниями данное Эллой объяснение ее предыдущего срыва, который, по ее словам, был просто притворством, дурацкой попыткой расторгнуть помолвку (то же самое она говорила мне в Праге). Однако теперь все это прозвучало надуманно и неискренне. Я проклинал себя за то, что поддался ей тогда, за то, что поверил ее обезоруживающим речам, ее безумным признаниям.
Адвокат Эллы все же настоял на своем: убедил ее признать вину и попросить о снисхождении ввиду временного помрачения рассудка. В противном случае ее ждала виселица, и она поступила, как ей было сказано. Я присутствовал на заключительном заседании суда. Слышал, как огласили вердикт, видел, как Эллу новели из зала суда обратно в камеру. Остаток дней своих ей предстояло провести в приюте для умалишенных.
В переполненном, жарко натопленном помещении лицо Эллы оставалось бледным до синевы, глаза покраснели, она очень исхудала. С внезапным изумлением я заметил, как она постарела за те годы, что мы не виделись. Она перестала быть девочкой из моих воспоминаний и даже не была похожа на ту Эллу, что смотрела на меня с последних фотографий; эта женщина с преждевременными морщинами на лице и шаткой походкой показалась мне незнакомкой.
Она нетвердым шагом двигалась между двух громадных полицейских, ни на кого не глядя и, кажется, не замечая многочисленных Харкортов, сидевших в первом ряду галереи для публики. Ее друзья, если, конечно, они у нее еще оставались, не пришли: весь Лондон, за исключением журналистов скандальной хроники, спешил откреститься от знакомства с ней.
Читать дальше