Но когда я не мог выделить среди прочих звуков ее похрипывающего дыхания, ее кашля, досадливо-раздраженного скрипа ее кровати, мне начинало казаться, что она умерла. Сырым холодом обдавало меня при этой мысли. Тьма, уплотнившись, тяжелела, наваливалась глинистой глыбой мне на грудь, на лоб. Я лежал, вмурованный в эту глыбу, как малая соринка, без движения.
Порой, не выдержав, я вставал, крался к ее кровати — вглядеться в бледно проступающее в темноте лицо с закрытыми глазами, уловить едва ощутимое присвистыванье при вдохе... Но это было опасно. Доски пола поскрипывали под моими босыми пятками, какой-нибудь стул сам собою вырастал у меня на пути, я натыкался на него с грохотом, будил мать, будил отца — и как мог я им ответить на вопросы : что со мной, отчего среди ночи я брожу по квартире?..
Правда, мной раз я сам, задохнувшись от могильной тишины, будил их рванувшимся из меня воплем. И рад был, когда они, вскочив, бежали оба ко мне — оба, оба!.. Однако чаше, лежа ночью без сна и думая, что моя мать умерла, но еще не совсем, не совсем умерла и ее еще можно спасти, я молился,
Странные то были молитвы, неизвестно к чему или к кому обращенные, ведь я уверен был, что бога нет, уж что что, а что мне было известно в точности! Но какое-то сверлящее чувство собственной вины заставляло меня твердить эти горькие, безнадежные заклятия и обеты.
Я вспоминал, как сердил свою мать за день или за два перед этим, как бурый румянец заливал ее щеки, надламывался голос, как гневно вздрагивали тонкие крылья ее носа и все это вперемешку с упреками, казавшимися мне оскорбительно несправедливыми... Пусть она только не умирает ,думал я, пусть только останется живой... И я больше не стану ходить на море с ребятами. Не стану есть яблок дичков. Сотру пыль со всех игрушек, сложу книжки на полке одну к одной... Только бы она не умирала.
И припоминал и тайные свои грехи, скверные проделки, которые были ей неизвестны. Она не догадывалась даже, чтовместе с другими мальчиками нашего двора, забравшись в укромные заросли, я курил, вдыхая опаляющий нутро дым самокрутки, набитой трухой из пересохших кизиловых листьев. Она не знала, что это я украл с комода, из кучки мелочи, несколько серебряных монет и потом, изнывая от сладкого преступного восторга, поил своих приятелей лимонадом... Но я не буду больше грубым, упрямым, лживым, не буду ее огорчать, выводить из себя - ей это вредно. Пусть она и накричит, и выругает иногда ни за что — я все стерплю, лишь бы она осталась живой...
Надолго ли хватало моего жаркого раскаяния?.. Как бы там ни было, оно приносило мне облегчение. Карая себя, тем самым я словно откупался от смерти.
Тоскливой бывала крымская зима, похожая на затянувшуюся позднюю осень. Ливадия мокла под моросящим, дождем, в сизом тумане исчезали горы, море чернело и грузно ворочалось внизу, гоня волну за волной на пустые, унылые пляжи, где под фанерными навесами жались потемневшие от сырости топчаны. Изредка выпадал снег, пушистые нежные хлопья ложились на широкие листья магнолий, на гладко подстриженные кусты лавровишни, на ливанские кедры... Белые от инея кипарисы, как стрелы, взмывали в подмороженное синее небо. Но это бывало похоже на сон, короткий и тут же позабытый. Снег таял, потухали-, едва сверкнув на солнце, сосульки, вязким сумраком наполнялись аллеи, беседки, он вползал в нашу комнату, копился по углам...
Зимой у матери начиналось обострение, она не выходила из дома, лежала, кутаясь в одеяло, на своей узкой железной кровати, с землистым лицом и провалившимися вглубь сухо блестевшими глазами. На полу, в изголовье сторожила ее широкогорлая, коричневого стекла баночка с навинчивающейся крышкой, похожая на жабу, готовую к прыжку. Закашлявшись, мать роняла вниз истончавшую руку, нашаривала баночку и, будто стесняясь меня, стыдясь собственной немощи, отворачивалась к стене, приподнималась, чтобы выхаркнуть из больных легких еще один комок загустелой мокроты. Я видел напряженный, острый угол ее плеча, войлоком сбитые каштановые волосы на затылке, шею, слабую, голубоватую, как дрожащий огонек спиртовки, и — как бы сквозь них — туманный шарик, пронизанный кровяными нитями.
Баночка возвращалась на место, мать утомленно откидывалась на подушку, ее лицо, в мелких капельках пота, освобожденное от напряжения, на минуту смягчалось и светлело, дыхание становилось ровным, не затрудненным. Она прикрывала глаза — отдыхала. А я, стиснув свои беспомощные кулаки, все не мог оторваться от притаившейся под кроватью коричневой жабы, ее холодного, тусклого блеска...
Читать дальше