Ну и, конечно, дети, единственное будущее, на которое я решалась надеяться. Первым был Баренд, большой, крепкий ребенок, вырванный из меня и лишивший меня сил: не будь тут Розы, он бы, вероятно, и не выжил. Я так никогда и не сумела примириться с тем, что она выкормила его — ведь именно это и спасло ему жизнь. Он был первое, что принадлежало мне, и только мне. Едва поправившись, я не отпускала его от себя ни днем, ни ночью, отдавая его только на время кормления; это изнуряло меня, но я не отступала. Он был мой, мое самоосуществление, через него постыдное обретало смысл. Восемнадцать месяцев после его рождения я была почти так же счастлива, как в пору моей беззаботной, ни о чем не ведающей юности. Вторая беременность лишила меня и этого краткого счастья. Я все время болела, если бы не отвары из трав и жуткие снадобья, которые готовила Роза, я бы, пожалуй, умерла: не могу сказать, что я тогда вовсе не хотела этого. Ребенок родился мертвым, но болезнь не отступала: я утратила значительную долю своей решимости. Пит взял на себя заботу о Баренде. «Я не допущу, чтобы он рос маменькиным сынком. Я сделаю из него настоящего мужчину, такого, как я сам». Я как могла противилась, пока были силы, но, почувствовав, что снова беременна, сдалась. На этот раз родился Николас, и я ненавидела его уже за то, что он окончательно лишил меня моего первенца, Баренда. Николас рос хрупким и болезненным и требовал моей постоянной заботы, заставляя меня, пусть бессознательно, преодолевать мою ненависть к нему; я избавлялась от чувства вины, отдавая ему времени и сил даже больше, чем на самом деле было необходимо.
Баренд ничего не понимал. Болезненный, вечно плачущий младший брат лишил его матери: после того, как он столь близко делил со мной мое призрачное счастье, его вдруг вытолкнули из моей жизни, ничем не защитив от суровых требований отца, который лишь плеткой и бичом умел сломить сопротивление там, где не мог добиться уважения. Если Баренд, рыдая, приползал ко мне ночью, ища утешения, Пит вырывал его у меня — и уносил прочь; и понемногу я приучила себя таить свою горячую любовь к сыну ради того, чтобы уберечь его от наказания, которое отец, не желая обрушивать на меня, переносил на ребенка. И тогда я поняла, как ошибалась, надеясь утвердить свое будущее в детях: я была нужна лишь для того, чтобы производить их на свет, чтобы потом Пит отбирал их у меня и лепил по своему образу и подобию.
В конце концов Баренд смирился, словно объезженный жеребец. Он стал замкнутым, ни с кем не делился своими заботами, научился хитростью добывать то, что, несомненно, не смог бы получить в открытую. Он делал все, чего требовал от него Пит, и даже, кажется, гордился тем, что отец радуется, видя его силу и отвагу, но так и не избавился от угрюмой озлобленности, никогда не проявлявшейся явно, но внушавшей опасения уже самой своей немотой. Я переживала больше всех, поскольку ему казалось, что именно я бросила его, и, хотя душа у меня по-прежнему болела за него, я вскоре поняла, что потеряла его навсегда.
Не потому ли я стала тогда выказывать еще больше любви Николасу, которого втайне продолжала упрекать? О господи, как мучительно, как невыносимо все это было. Любить и ненавидеть, испытывать отвращение и тосковать: как трудно разобраться в оттенках нашего страдания, причинах нашего одиночества, жертвах наших собственных обстоятельств. И почувствовать предел нашего терпения. Как распознать момент начала бунта? Для нас он так никогда и не наступил. Быть может, в самом смирении и заключалось спасение; и все же временами казалось, что стираются границы между небесами и преисподней.
Я отчаянно цеплялась и за Николаса, ведь на примере Б аренда я уже знала, что его ожидает. О боже, часто думалось мне, как же он выживет в мире Пита? Уж лучше, пожалуй, родиться рабом, быть тупым, бессловесным животным, покорно сгибающим шею под ярмом и не задающим никаких вопросов.
Всякий раз, когда ты наконец добираешься до истины, оказывается, что она уже неверна, человек всегда — неужели это неизбежно? — опаздывает: наша свадьба, первый ребенок, потом второй, третий, Эстер, а теперь эта смерть и паралич Пита.
Я никогда не сомневалась в том, что потеряю и Николаса — этого хрупкого белокурого мальчика, — что его превратят в моего врага, человека из «их» мира, враждебного моему. Но переход оказался куда менее болезненным, чем то было с Барендом, может быть просто потому, что к тому времени Пит уже считал Баренда вполне «своим» и не торопился заявить о своих правах на менее крепкого младшего сына. И даже когда Пит наконец взял его в оборот, Николас еще многие годы тайком приходил ко мне, чтобы поделиться чем-нибудь сокровенным или получить ласку. Когда я принялась учить их читать и писать, занялась с ними арифметикой и рассказывала все, что помнила из истории и географии, Баренд неохотно подчинялся мне, зато Николас оказался прилежным учеником, он мог часами просиживать над Библией. Это совершенно сбивало с толку Пита, безделья он не простил бы никому, но даже ему было неловко попрекать Николаса тем, что тот занят изучением Священного Писания. Наконец выход был найден, Николасу позволялось читать по вечерам и по воскресеньям, а днем он должен был работать: шесть дней работай и делай всякие дела твои… Но и тогда я замечала, что каждый раз, когда Николаса посылали пасти овец, он клал в заплечный мешок Библию или же менее увесистый молитвенник. И конечно же, случалось, что, пока он читал Библию, лежа в чахлой тени кустов или деревьев, овцы разбредались и какую-нибудь утаскивал шакал. Тогда Николаса избивали, следовала одна из тех жутких порок, которых у Пита не избежать было ни рабам, ни сыновьям, порка длилась бесконечно, глухие смачные удары, один за другим, звук их проникал повсюду, куда бы я ни пыталась спрятаться, закусив зубами подол платья или фартук, чтобы сдержать яростные бессильные рыдания; в открытые раны втиралась соль, и по ночам я часами осторожно отдирала лохмотья рубашки от спекшейся крови, покрывавшей его спину, когда-то детскую, гладкую, мою.
Читать дальше