Какой-то седой, плохо выбритый здоровяк весь в джинсе, как это было модно в семидесятых годах, когда он приехал в Париж с намерением завоевать его красивые кварталы, а теперь таскался по ночным кабакам и редакциям газет, с желтыми сломанными зубами, полными болезненной гордости молящими глазами, грязный, будто вывалялся в пыли, меч тающий, чтобы о нем все еще говорили, а также заставили работать, правда, не слишком много (поскольку он, как и вся богема семидесятых, ничуть не любил работу), а ровно столько, чтобы хватало на оплату жилья, — взял меня за руку и спросил, по какой таинственной, невероятной, чудовищной причине я осталась в уединении. Я ответила, что никого здесь не знаю.
— В таком случае я приглашаю вас за свой столик. Вы пообщаетесь там со всеми, кто слывет в Париже стареющими острословами, а кое-кто — и постаревшими. Меня зовут Оливье Перрон.
На нем были ботинки с грязными шнурками. Он сохранил неопрятный вид юнца, каким отличался в своей праздной, распутной молодости, канувшей в вечность, потраченной впустую на не оправдавшие надежд вечеринки, и у него теперь не осталось ничего, кроме этого неопрятного вида. Он кичился им, как неопровержимым доказательством того, что тоже когда-то был молод и умел одерживать победы. Он стал первым зрителем моего выхода в свет — отверженным, униженным ночным портье, настоявшим на том, чтобы я проникла во дворец, где меня ожидали радости, чудеса, неожиданности, а также богатство, которого мне все-таки удалось достичь, несмотря на препятствия, поставленные на моем пути как мною самой, так и другими. Разве преуспевать в своей жизни не означает очутиться в восемьдесят шесть лет в квартире, похожей на лабиринт, расположенной на площади Мехико, иметь в своем распоряжении непальца-метрдотеля, горничную-француженку, мебель Булля [20] Булль Андре-Шарль — известный французский краснодеревщик, создатель очень дорогой роскошной мебели.
, марокканскую кухарку, двадцать пять телеканалов и шофера — то есть после борьбы и превратностей жизни купаться в полных сладости околоплодных водах? «Преуспевает тот, кто в конце своей жизни может искусственно воссоздать необычайный комфорт, которым был окружен до рождения. Неудачники стареют и умирают в холоде, хаосе, уродстве и обидах. Многие святые и гении так умирают, но среди святых и гениев много неудачников». (Бенито, единственное выступление в рубрике «Свободная трибуна» в газете «Ле Монд»).
Я не успела ни согласиться, ни отказаться, как мужчина затащил меня за столик, где сидела компания сорокалетних с потрепанными лицами, на которые детство, прощаясь, меланхолично нанесло последний мазок. Среди них были три или четыре женщины, безвестные и растерянные. Время, уходя, каждого оставляет в ошеломлении. Меня представили как загадочное создание третьего тысячелетия и посадили на банкетку. Откуда я знала Ивана Глозера? Он был моим другом и любовником моей сестры. В каком возрасте? В девять с половиной лет. А сколько было моей сестре в то время? Столько же. Некоторые из присутствующих сразу же захотели познакомиться с Синеситтой. Я сказала, что она замужем и недавно родила ребенка. В тот момент я не знала, что она ждет еще одного.
Зазвучал рок. Какая-то девица в коротком черном платье, черных чулках, с жемчужным колье, черным бархатным бантом в светлых волосах потащила одного из мужчин на площадку, и они с ностальгической радостью стали танцевать рок. Иван, в темном костюме, кожаном галстуке и двухцветных мокассинах, явно злящийся всякий раз, как поворачивал голову в мою сторону, последовал с Мариной их примеру. Вначале она пустилась в пляс, но поняв, что действуя таким образом, становится сообщницей чуждого ей поколения, — поколения, уставшего от своего бесполезного хорошего вкуса, отвергнувшего всякое уродство, но не создавшего ничего оригинального, меланхоличного и изнеженного, инфантильного и беспомощного, еще более потерянного, чем все предыдущие, хотя ему нечего было терять, кроме нескольких ребяческих надежд, непроходимой лени и самодовольства, — замахала руками и спряталась в треугольнике, где полчаса назад отдыхала я. Иван Глозер — наш знаменитый хозяин, брошенный вместе со своим миллиардом сантимов — притягивал взоры, как вишня на торте или жандарм перед частной резиденцией премьер-министра. Он изобразил что-то наподобие старомодного джерка и набросился на Кармен Эрлебом. Драма этого поколения в том, что оно надеется удержать молодость. Оно не умеет стареть и верит, что не умрет, так как в смерти мало приятного. Оно исчезнет в один прекрасный день так же, как появилось: бесшумно, не потрудившись даже раскрыть свои тайны, которых у него, может, и нет. В искусстве оно оставит лишь смутный, наивный след, а в политике запомнится вялой, бессмысленной страстью, ленивым радикализмом, который так и не найдет себе применения.
Читать дальше