— Ты просто никогда не пытался посмотреть с моей стороны, верно? — сказала я.
Какое-то время он молчал. Я решила, что он ничего не скажет. А он сказал:
— Что ты хотела дать мне понять?
Тут я пожалела, что сказала это: как всегда, я раскрываю рот и произношу раздраженные слова, не прошедшие через мое сознание, измышленные лишь той частью меня, над которой я не властна: моей виной.
— Что ты хотела дать мне понять? — повторил он монотонно.
— Я хотела, — сказала я, и я понимала, что надо продолжать, однако неужели даже теперь не избежать этого? — Я хотела сказать, Гарри, неужели ты не понимаешь? Все это, как оно ни скверно, просто реакция на то, что ты никогда не понимал меня. И не пытался.
Он встал.
— Это я-то не пытался? — сказал он. — О чем ты говоришь? Значит, не пытался! Да я два года только и делал, что старался понять тебя…
И я подумала: «О Иисусе, я сказала это, а ведь думала совсем другое, и теперь этих слов уже не взять обратно, а надо продолжать».
— Я хотела сказать, дорогой, — пожалуйста, не сердись, — я хотела сказать, что всякий раз, как я срывалась, в этом была не полностью моя вина, понимаешь? Вспомни Марту Эпштейн… — Я почувствовала, как меня всю передернуло от собственных слов, а потом его вздох.
— Ох, право же, Пейтон, я заболею от тебя. Это все, ради чего ты пришла сюда, — чтобы осложнить мне жизнь?
— О нет, дорогой, — поспешила я сказать. — Нет, не сердись. Пожалуйста, не надо. Просто я хотела сказать, что ты… что я бывала виновата, но я никогда ничего не делала, если ты не давал мне к этому повода. Когда я чувствовала, что не могу на тебя положиться или когда ты становился циничен…
— Циничен! — воскликнул он. — Кто же из нас циничен? Ты что, пытаешься сказать мне, что из-за нескольких случаев, когда я не выполнял твои малейшие причуды или не баловал тебя до полусмерти, ты имела право наставлять мне рога и, по сути дела, у меня на глазах! Почему, черт побери…
— Гарри, — сказала я, — не злись. Пожалуйста…
— Ужас! — произнес он. — Нет, это правда. Ты просто не можешь любить. Ты являешься сюда под предлогом извиниться и покаяться, а на самом деле хочешь, чтобы я сказал тебе, что это я должен стать на колени и просить у тебя прощения за грехи, которых не совершал. Ведь так, Пейтон, так?
— Да, — сказала я. — То есть нет. Нет, Гарри, пожалуйста, поверь мне…
Но он сказал:
— Почему ты не уходишь? Убирайся.
— Ох, Гарри, — сказала я, — ты просто не понимаешь.
— Можешь высушить свои слезы, детка, они на меня не действуют. Убирайся.
— Нет, — сказала я.
— Убирайся, — сказал он, — убирайся к черту отсюда, шлюха.
— Ох, Гарри, — сказала я, — опять ты за свое. Я же не такая. Если бы ты хоть понимал…
— У меня достаточно понимания, — сказал он. — В данный момент я понимаю: ты хочешь, чтобы я стал таким, каким ты видела меня многие месяцы. Чтобы посадил тебя к себе на колени и обнял своими сильными руками и сказал тебе, что был не прав насчет грязи под кроватью, что я был не прав, требуя, чтобы ты прекратила мотовство, что я был не прав, не позволяя тебе погубить нас обоих, будучи испорченным, избалованным ребенком, так что у тебя неверное представление обо мне. А теперь убирайся отсюда.
Я протянула к нему руки.
— Убирайся.
Они явились на краю моего сознания — бескрылые птицы: эму, и дронты, и страусы, и моа, чистящие свои перья при свете пустыни, страны дремы, пугающей меня, где я всегда лежала бы и дремала. Неужели он никогда больше не придет защитить меня от моего греха и вины? Я видела, как они степенно, горделиво расхаживали в дальних углах комнаты, у края стен, сквозь составленные рамы для картин, — все такие серьезные и неопасные в затопленном и удушливом воздухе. На улице воробьи чирикали и махали крылышками; кто-то крикнул вдалеке; я протянула руки.
— Убирайся отсюда, — сказал он.
— Я тону, — сказала я. — Помоги мне, Гарри.
— Убирайся.
Я встала.
— Я никогда не сумею набраться сил, чтобы снова прийти, — сказала я.
— Вот и хорошо.
Я прошла мимо мольберта, мимо разрушенного города, пыльных сумерек, трагически поднятых глаз.
— Не вынуждай меня уйти, — сказала я. — Такая красивая картина. Я помогу тебе.
Отклика не было; он стоял у двери, бессознательно застыв в позе, которую первым счел бы смешной: одна рука на ручке-шарике, чтобы открыть дверь, другая вытянута и указывает вниз, на коридор, — в позе классической и торжественной, карикатуре на отца, повелевающего мотовке, беременной дочери: уходи и никогда больше не возвращайся.
Читать дальше