— Это было в ту пору… — начала было я.
— Это было в ту пору, — сказал он, — когда я понял правду и сказал тебе об этом: ты абсолютно не способна любить. А-а, да к черту все. — Он швырнул на пол кисть. — А теперь не будешь ли любезна… — начал он.
Но я сказала;
— Дети, Гарри, мы могли бы… — Не успела я это произнести, как снова вспомнила одновременно с раздавшимся где-то за стенами, с которых осыпалась штукатурка, под потолком в водяных подтеках, шуршанием нелетящих крыльев. Они явились с песка.
Громко я произнесла:
— Защити… — но не закончила, вторично вспомнив свою вину, о которой я даже Гарри не сказала: о том, как врач безжалостно щупал инструментом, и у меня защипало внутри. — Ох, Гарри, — сказала я, — прости меня за то, что я натворила.
— Защитить тебя от чего? — спросил он. — От молочников, от писателей-детективов?
— Нет, — сказала я, садясь на подоконник, — от меня.
Он смягчился.
— Где ты подобрала свой странный кодекс этики? — сказал он. — Что произошло с тобой? Если бы я мог помнить тебя такой, какой ты была когда-то, это было бы отлично. По крайней мере я мог бы держать себя в руках. Но я не думаю, что я мог бы даже помнить то время. Когда у тебя по крайней мере были идеалы, которые не являлись продуктами мифов или сказок. То время, когда ты была моим эталоном и я был настолько глуп, что говорил себе: девушка с таким прелестным лицом и телом, как у тебя, не может не быть прекрасной и внутри. Что же случилось с тем временем, моя утраченная леди, моя благословенная Беатриче?..
— Не надо, — сказала я, — пожалуйста, не надо так говорить, дорогой.
— Я, видимо, был дураком, — продолжал он, — при всех своих. В душе. Я игнорировал их. Когда ты пилила, и пилила, и пилила меня за мое так называемое внимание к другим женщинам. Когда ты была так чертовски хороша, что, находясь с тобой в одной комнате, я испытывал такой прилив страсти, как мог я убедить тебя, что у меня не было никаких намерений в отношении других женщин, этой идиотки Эпштейн? Я не мог. Что ж, ей-богу, в последние два месяца у меня были такие намерения. Залогом твоя сладкая жизнь — были. Хочешь знать, сколько раз я имел…
— Нет, Гарри, — сказала я. — Пожалуйста, не надо.
— Можешь плакать, пока голова не отвалится, — сказал он. — Сапог с чужой ноги. Разве это не метафора?
— Да, — сказала я.
Тогда он замолчал — его немного трясло, и он играл кистью. Мы оба молчали не более пяти секунд, а я пыталась думать, наблюдая за ним: неужели он не понимает, неужели я не могу убедить его, что вместо радости я испытывала такую агонию, ложась со всеми этими другими, неприязненными мужчинами, как действовали на меня джин и чувство вины, перья, шуршащие в темноте, чувство, что я тону? Потом я сказала бы ему: «Ох, мой Гарри, мой потерянный милый Гарри, я блядствовала в темноте не потому, что хотела, а потому, что наказывала себя за то, что наказала тебя, однако что-то более сильное, чем думы или память, и более мрачное, чем то и другое, движет мной, и ты не узнаешь об этом, поскольку, проснувшись, еще не совсем я от всего этого отошла».
— Нет, зайка, — сказала я. Этот страх. Я заговорила: — Пожалуйста, не злись на меня сегодня, дорогой. Я не способна это вынести. Зайка заплатит за часы.
— Часы-ши-ши, — сказал он. — К черту часы. За них заплачено. Я вот что хочу знать: я все еще должен платить ренту за тебя и за Тони?
— Нет, не говори так.
— Мне совсем не нравится так говорить, — сказал он. — Я предпочел бы говорить о совсем других вещах. Я хотел бы сесть, как, бывало, мы раньше сидели, и разговаривать о цвете и форме, и об Эль Греко или даже просто о том, в каком магазине продают лучшее мороженое. Как бывало. Благословенная Беатриче…
— Не надо, — сказала я.
Он продолжал:
— Я о многом хотел бы поговорить. Ты хоть понимаешь, к чему пришел мир? Ты хоть понимаешь, что в великом американском государстве за эту неделю погибло сто тысяч невинных жизней? Знаешь, было время, когда я думал по какой-то причине — возможно, просто чтобы сберечь твою несравнимую красоту, — что я смогу провести жизнь, удовлетворяя твои нужды, терпя твои подозрения, и недоверие, и все остальное, плюс видя, как ты в порыве раздражения даешь себя уложить другому. Есть другое, чем я намерен заниматься. Помнишь цитату из Библии, которую ты любила приводить: «Как долго, о, Господи?» Или что-то в этом роде…
— А ты вспомни, как коротко мое время, — сказала я.
— Да, — сказал он. — В общем, вот так я настроен. С твоей помощью, думал, я многое вынесу, ноты не помогла мне. Теперь я иду по жизни один. Я не знаю, какую пользу это принесет кому-либо, кроме меня, а я хочу рисовать и рисовать, потому что я считаю: в нас сидит какая-то мучительная боль. Назови меня разочаровавшимся, блаженным, ренегатом, красным и как-то еще, ноя хочу своими руками выбросить из себя эту боль и породить красоту, потому что только это и осталось, а времени у меня не много…
Читать дальше