«Матушка…» — снова произнесла Пейтон.
Элен подняла на нее глаза.
«Ты у меня не хныкай, — сказала она. — Это наполовину твоя вина. Помнишь, как ты дала ей упасть? Я освежу…»
«Но…»
«Помнишь?»
«Матушка…»
«Тебе безразлично. Все. И поэтому ты удерживала своего отца, чтобы он не был тут? Ты — со своим распутством и своим пьянством».
«Элен!» — крикнул Лофтис.
Она повернулась и вышла из комнаты.
* * *
— Дикки, мальчик мой, дай мне снова эту бутылку, — сказала Пейтон.
— Вот она, крошка.
Ее голова лежала на его плече, одна его рука обнимала ее, а другой он рулил. Это было не очень удобно, но машина была большая и тяжелая — «олдсмобиль», и она спокойно ехала по колдобинам, образовавшимся за морозную ночь. Небо над ними прояснялось. Местность была пустынная, сонная, здесь полно было сосен и болот, со дна их поднимались туманы, заволакивавшие дорогу опасными серыми клубами. Машина была, однако, отличная, построенная как хороший корабль, способный выдержать любую бурю; машина действительно напоминала своего рода корабль: она была просторная, с мягкой обивкой и удобная, как гондола дожа, и преодолевала неровности дороги с агрессивным достоинством парома. Они ехали сквозь море тумана и холодную тьму: фермы и заборы, темные бензоколонки, негритянская церковь в страшноватом леске — все это, кратко высвечиваемое фарами, было на удаленном сказочном берегу. Их окружала ночь, но они едва ли это сознавали, сидя в капсуле из стали и стекла, обогреваемые печкой. От приборной доски исходил зеленый свет, освещавший их, и они пили, чувствуя себя в безопасности, бездумно слушая музыку, передаваемую с освещенной звездами крыши на Бродвее. Шарлотсвилл был уже на много миль позади.
— И что меня заводит, — с горечью произнесла Пейтон, — так это то, что она — после всего — по-прежнему не может сказать ни одного хорошего слова.
— Что за женщина. Жаль, что я с ней не встретился.
— Нет, ты этого не захотел бы.
— Мне б хотелось…
— А что она тогда наговорила, — перебила его Пейтон. — Это было ужасно. Я подошла к ней, а она отвернулась. Потом посмотрела на меня и сказала: «Это твоя вина. Твоя. Ты дала ей упасть, ты дала ей упасть». Бог мой, я даже не знала, о чем она говорит, пока она, как она выразилась, не «освежила» мою память. Я рассказываю тебе, Боже, о том, что было пару лет назад, когда я не удержала Моди и она поскользнулась…
— А Моди…
— Да, она даже не позволила мне увидеть ее. Я ушла. Я не могла больше это выдерживать. Просто ушла, даже не зная, как Моди на самом деле себя чувствует, она… не умирает ли или насколько все это преувеличено. Ну, ты понимаешь: чтобы произвести впечатление.
— Иисусе!..
— Она сказала, что я предаюсь распутству и пьянству, и что мне все безразлично. Это были ее последние слова.
— Иисусе, сладкая моя, это звучит как…
— Да. Она сумасшедшая. — Пейтон наклонила бутылку и глотнула виски, и часть жидкости вылилась на ее пальто из верблюжьей шерсти.
— Осторожно, — сказал он.
— Ох, Дик.
Успокаивая ее, он нагнулся и поцеловал в волосы. Выехав на более высокое место, на прямую, затянутую туманом дорогу, он поехал очень быстро, и Пейтон пробормотала:
— Люблю быструю езду.
Он прижал ее к себе. Теперь пошли большие голые поля, к югу показался клочок реки Раппаханок — эти места они знали: здесь дорога, дом или сарай, бесшумно пронесшиеся мимо погруженной в тишину машины, лишь обещали, что через несколько ярдов появится другой дом, или дорога, или сарай, каждый более знакомый, по мере того как они приближались к своему дому. Это была Северная Коса, край аккуратных пасторальных заборов, свежей древесины, пасущихся овец и англосаксов — эти последние говорили с нагоняющим сон акцентом елизаветинских времен, вставали на заре, ложились с наступлением сумерек и держались с кальвинистской страстью традиционной нетерпимости порока. Большинство были пресвитерианцами и баптистами, многие — епископалианцами, и все молились и охотились на куропаток с одинаковым пылом, и умирали в здравом уме и преклонном возрасте от сердечной недостаточности; судьба уготовила им жизнь в мирном и не подвергшемся завоеванию крае, где не было железных дорог и больших городов, и низменных плотских соблазнов, и когда они умирали, то умирали в большинстве своем ублаготворенными, с отпущенными скромными грешками. Они жили между двух рек и небом и так же бережно относились к своей глубинке, как это происходит в самом сердце Африки. Они полны были здорового и честного любопытства, при этом объектом его не являлась экзотика или нечто прибывшее с Севера, и запахом моря были наполнены их дни; дотошные во всем — в морали тоже, но не слишком, — они жили в гармонии с природой и именовали себя последними американцами.
Читать дальше