Делает она это так: подлетает к какому-то месту, а когда Альфонсо, заливаясь трелями как сумасшедший, кидается к ней, отлетает в сторону примерно на фут и садится там. Он опять подлетает к ней поближе. Так продолжается минут пять. После этого он опять взлетает на свой насест. Я полагаю, он выдохся или просто устал оттого, что она его дурачит. Пташка цепляется коготками за сетку и шлет ему «квипы», очень жалобные, очень призывные.
Через несколько минут он начинает петь, как ни в чем не бывало. Мы слушаем. Вот уж кто действительно умеет петь. Затем постепенно он опять возбуждается; такое впечатление, что он заводится от собственного пения. На этот раз он слетает с насеста на пол. Стоит на полу и поет, повернувшись к тому месту, где Пташка висит на стальной сетке. Он похож на оперного певца: стоит в лучах света на белом песке, поворачиваясь то влево, то вправо, и поет, делая короткие шажки вперед и назад. Я впервые вижу, чтобы движения канарейки напоминали ходьбу.
Пташка приземляется на пол у вольера и смотрит на Альфонсо через сетку. Он продолжает петь и, медленно переступая лапками, подбирается ближе, исторгая теноровые трели. Она не двигается. Вот он у самой сетки, расстояние между ними не превышает дюйма. Он заливается неистово. Пташка глядит на него, слушает, а затем начинает издавать знакомый мне тихий, хныкающий щебет, означающий: «Покормите меня». Она приседает, и крылышки ее быстро трепещут, она раскрывает клюв и просовывает его через сетку.
Альфонсо перестает петь и смотрит на нее. Похоже, не может взять в толк, что это значит, к чему бы это. Он наклоняет головку набок, заглядывает ей в клюв, прислушивается и начинает петь снова. Бедная Пташка. Он опять раскачивается взад и вперед, наклоняется все ниже, пока горло не касается пола. Его голова поднимается и опускается, вторя порывам его страсти. Когда наконец он больше не в силах выносить это, он с размаху кидается на сетку вольера.
Это пугает Пташку, и она отлетает. Он карабкается вверх по сетке, стараясь увидеть, разглядеть ее. Она подлетает к зеркалу на стене и смотрится в него. Какое-то время он висит и смотрит, потом слетает вниз, на пол, и начинает пить. Все эти страсти, должно быть, вызвали у него жажду.
Тот же ритуал повторяется снова и снова, чуть ли не весь день. В самый критический момент Пташка просит, чтобы ее покормили, но Альфонсо то ли об этом не догадывается, то ли не может заставить себя это сделать, то ли просто не знает как. В растерянности я сажаю Пташку обратно в ее клетку и выхожу из комнаты.
В тот вечер я опять выпускаю Пташку полетать, пока делаю новый чертеж крыльев. Я сижу за письменным столом, горит лишь настольная лампа, так что в вольере совсем темно. Но света все же достаточно, чтобы я видел, как Альфонсо висит на боковой стенке Пташкиной клетки. Он опять начинает петь. Когда он останавливается, Пташка снова начинает щебетать, словно хнычет, и расправлять перышки. И наконец он это делает. Кормит ее через прутья клетки.
После этого он взлетает на самый верх ее клетки и поет. Поет так, словно пытается что-то сказать. В его пении слышится мольба, а вовсе не звуки типа: «Приди ко мне, бэби!», как до сих пор. Пташка сидит совершенно неподвижно и слушает. Я — тоже. В его пении я различаю бесконечное разнообразие пассажей. Некоторые колена он исполняет особенно хорошо; их он повторяет, модулируя по громкости или по тону, сочетая и варьируя на множество ладов.
В его песне — открытое небо, сила крыльев и мягкая нежность перьев. Он рассказывает, как это будет, когда она позволит ему опустить его маленькую пипку в ее маленькую щелку. Все понятно, как во всякой любовной песне. Он поет о вещах, которые никак не мог увидеть или узнать в вольере у мистера Линкольна. В его песне, должно быть, ожили воспоминания, перешедшие к нему вместе с кровью предков. В ней пение рек, журчание воды, а также песни зеленого поля и семени, причем не только в колосьях, но и вообще везде, где ему самой природой определено быть. Эту песню я никогда не забуду. Именно слушая ее, я начал кое-что понимать в языке канареек. Этот язык не такой, как наш, в нем нет отдельных слов, соединенных в предложения. В своем пении кенар выражает самого себя, а не мысль, и тем, кто его слышит, оно понятней любых слов. Получается так, будто вы сами все это продумываете. Язык канареек гораздо больше похож на чувства, на абстракцию, чем любой другой. Слушая Альфонсо той ночью, я узнал вещи, о которых догадывался, что они должны быть, но которых никогда не понимал. Это была песнь существа, знающего, как летать.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу