— Расскажите мне о нем.
— Я как раз хотел это сделать. Мне часто хотелось снять фильм, в котором бы я показал аналитика звезд в Голливуде, которого я знал, в то время, когда меня преследовало Психоаналитическое общество. Я не уверен, что сегодня это привлечет многочисленных зрителей, не говоря уже о продюсере. Фильм? С кем? Для кого? Зачем? Но если бы я его сделал, то в начальных кадрах я показал бы море зонтиков, из которого появляется лысая голова — моя собственная. Я, более упрямый, чем льющий с неба дождь, отдаю с непокрытой головой последние почести потерянному другу. Впрочем, потерялись мы давно. Все началось не со вчерашнего дня.
Вчера похороны Ромео на кладбище Голливуд Форевер на бульваре Санта-Моника были фарсом, как и любые похороны. На этих похоронах я с горьким удовольствием просматривал внутренним взором мои старые картинки и пытался вспомнить нашу последнюю встречу. Признаюсь, глаза мои были затуманены. Не беспокойтесь, от возраста, а не от слез. Я слеп. С клинической точки зрения зрение у меня нулевое. Для психоаналитика ослепнуть — значит в конечном итоге довести свой эдипов комплекс до логического завершения. Вы не представляете, как мало мне мешает утрата зрения. Я не смотрю больше фильмы, я их вспоминаю.
Если бы я снимал фильм о вчерашней церемонии, получилось бы примерно вот что. Вставка: ноябрь 1979 года. Общий план кладбища резко сменяется крупным планом надгробной доски: «Ральф Гринсон». Стариковский голос за кадром: «Меня звали Роми. Я пожелал покоиться здесь, на кладбище звезд. А она — на кладбище мемориального парка Уэствуд. Я ни разу не пришел к ней на могилу. В отличие от нее, я не отпечатал свою ладонь на цементе Голливуд-бульвара и моя бронзовая звезда не блестит на камне Аллеи славы. Я звезда второй величины — не из тех, которые видны еще долго после того, как они угаснут».
Накануне, туманным днем, Мильтон Уэкслер попрощался с Ральфом Гринсоном. Роми до самого конца заботился о внешней стороне, образах и символах; он позаботился о том, чтобы его прах покоился в мавзолее кладбища мемориального парка Хиллсайд, среди других знаменитостей кино. Уэкслер думал, что единственное, что можно чувствовать к умершему другу, — это ненависть и обиду за то, что он ушел, желание сказать о нем злые слова, которые не смог сказать при его жизни. Когда он увидел, как замуровывают в стене урну с прахом Роми, он испытал слишком сильную ненависть, смешанную с нежностью, чтобы сказать себе, что потерял друга.
«Бедный Роми, — думал он, возвращаясь из мавзолея, в котором Гринсон покоился под черной мраморной плитой. — Он почти ничего не понял в этой истории, а наши коллеги-психоаналитики мало что поняли в его судьбе».
Эхо прощальной речи, произнесенной Робертом Штоллером, еще не умолкло.
От первой до последней статьи нас чарует оригинальный, хитроумный, нежный, провоцирующий, шокирующий, эрудированный, остроумный, задушевный, теплый, сильный, нескромный, постоянный, строгий, бескомпромиссный, эксгибиционистский, робкий и смелый стиль. Даже постороннего человека поражала невероятное обаяние личности Гринсона, потому что он мог думать и писать, только черпая в самом себе, ища в источниках своей психической жизни прочувствованный и пережитый опыт. Только из этого таинственного и обильного источника он мог почерпнуть свою теорию.
Однажды его постигла катастрофа — эмболия. Он лишился способности общаться словами. Несколько месяцев он не мог говорить, читать и писать. Самым ужасным было то, что он утратил бесценную, на его взгляд, способность: не мог больше видеть сны. С помощью врачей он вновь обрел силу и настойчивость. Гринсон заново научился читать, говорить, писать. Однажды, просыпаясь, он вспомнил, что увидел сон. После этого он смог на некоторое время вернуться к тому, что было самой большой его радостью, — клинической работе. Самой большой радостью и самым большим даром: мыслить и писать о природе психоанализа. Но его речь так и не стала полностью нормальной, хотя Гринсон с большим мужеством прочел еще несколько лекций, участвовал в обсуждении статей других авторов и «круглых столах».
Постепенно Роми был вынужден отказаться от этих занятий, потому что его сердце не могло больше их выносить. В итоге у него не осталось ничего. Работа и любовь — таков был девиз его жизни. С одним уточнением: для человека, прожившего свою жизнь хорошо, работа — это любовь.
— Работа любви — это еще ладно, — продолжил Уэкслер, слушая, как крутятся бобины в магнитофоне журналиста. — Анализ — в некоторой степени и это тоже. В значительной степени. Но мы всегда задумываемся, за кого пациент принимает своего терапевта в переносе, и реже, за кого сам терапевт принимает себя в контрпереносе: отца, мать, ребенка своего пациента? Роми не был прекраснодушным гуманистом. Скорее, противоположностью того портрета, который Штоллер нарисовал вчера. Он занимался не лечением словом, а лечением драмой, трагизмом. Это был боец, тигр, который любил запускать когти в жертву, волк, слишком часто показывавший свои слезы, чтобы в них можно было поверить. Он часто повторял странную фразу: «Нет ничего труднее, чем убедить чувство в том, что ты его действительно испытываешь». Он не верил ни во что. Он верил только в свою способность убеждать. Для него не было ничего святого — ни психоанализ, ни психиатрия, ни психология, ни обычные отношения между людьми. Он все ставил под сомнение. Он словно притягивал своим презрением правила и ограничения. Это был актер — он всегда был на сцене, всегда переписывал свою роль. Игрок.
Читать дальше