Сумрак затенял сухощавое, опрятное, чисто выбритое стариковское лицо; только два слепых овала вспыхнули текучей белизной в свете фар проезжающего автомобиля — и тут же погасли.
— Вы знаете, это не соответствует истине, — спокойно сказал старик, поправляя очки.
— Что не соответствует истине?
— То, что ваш знакомый говорил о Селинском. Это неправда.
— Выходит, он не извращенец?
— Он не трус, — мгновение помедлив, ответил старик.
— А, значит-таки извращенец? — выпалил Александр и тут же об этом пожалел, но в этот миг очередь перед ним закишела, загорланила, дернулась, споткнулась; откуда ни возьмись появился Николай и бросился разнимать драку — которую, вполне возможно, сам же и затеял — и все закричали и забегали; а вскоре, беззлобно переругиваясь, приятели Николая уже поволокли на тротуар пустые ящики и, как и в прошлые ночи, расселись перекинуться в карты.
И в эту ночь Александр опять к ним присоединился — и опять проиграл, причем на этот раз уже не свои деньги; проиграл он и на следующую ночь, потом еще и еще, а через неделю Николай со своими обычными прибаутками забрал у него в погашение долга нож и сказал, что отыграть его можно в любое время, было бы желание, а нет — так взять попользоваться на денек-другой, если нужно; и хотя отдавать нож было невыносимо, спорить он не стал, потому что, во-первых, проигрыш есть проигрыш, а во-вторых, — и это главное — в тот момент, когда он протягивал Николаю нож, Александр вдруг понял, хотя и нахмурился для виду, как полюбились ему эти ночи: бодрящий холодок, оживляющий воздух после полуночи, свобода безделья, когда не нужно никуда спешить, не нужно следить за временем, когда можно оставаться невидимым и вольным в своем собственном, секретном закутке тьмы, который он делил с этими обветренными, опасными людьми; как нравилось ему бодрствовать, впитывать жизнь обостренными чувствами — и знать, что в это время по всему городу в одинаковых уродливых домах на фоне освещенных окон дергаются безликие марионетки, уродливо разыгрывающие один и тот же предсказуемый, уродливый фарс, пока горящие подмостки окон не начнут подгнивать и проваливаться в темноту, ввергая ненавистный город в ступор коммунального сна, — но и тогда, хорошо за полночь, под перегоревшим фонарем останется сидеть тесный, шумливый круг, повязанный терпким духом табака, пота и заморских плодов (по слухам, была тут недавно ограниченная поставка импортных фиников, от которых уцелели ящики, служившие им теперь столами и стульями); и час за часом лица будут складываться в перемежающуюся мозаику света и тени, под ногами начнут перекатываться пустые бутылки, а лучи карманных фонариков заскачут дикими зигзагами, ныряя в стороны, дергаясь вверх и вниз, выхватывая из мрака то мощный подбородок, утяжеленный квадратной тенью, то карикатурные ноздри, дымящиеся пучками желтой растительности, руку, что держит веер карт, руку, что украдкой опускает в карман банкноту, руку, что обрушивает удар, распухающий нос, чьи ноздри текут густой чернотой на очередной небритый подбородок, а над всем этим поплывет тот самый особый запах, острый, чистый, буйный, который он наконец опознал: то был просто-напросто запах умирающей весны, смешанный с крупицей возможного счастья.
Теперь он надеялся, что билеты вообще не поступят в продажу или хотя бы поступят не скоро.
По утрам он еле-еле выбирался из-под одеяла, натягивал школьную форму, демонстративно перебрасывал через плечо сумку и уходил. Ни учебников, ни тетрадей в сумке не было — только одежда. На лестнице он переодевался, запихивал форму в сумку, плелся в ближайший сквер и с похмелья отсыпался в кустах за отдаленной скамейкой, а ближе к вечеру отправлялся бродить по улицам. В дневном свете город по-прежнему имел унылый вид, но ощущалось ему все по-другому, словно самый воздух вибрировал от бесчисленных возможностей, словно там приоткрылись узкие бойницы, сквозь которые будоражащими вспышками проглядывала иная, тайная жизнь. Иногда его удостаивали кивком грузчики, разгружавшие фургоны, или прохожие, исчезавшие в подворотнях окрестных домов, — здоровенные, хмурые мужики, чьи лица он с трудом узнавал при свете дня. Однажды вечером в нескольких кварталах от дома его поманила увешанная золотом лоточница и, щурясь на него сквозь густо накрашенные ресницы, сунула пирожок с мясом и крошечный тюбик импортной зубной пасты, а денег не взяла.
— Мой благоверный и так тебе по жизни должен, — туманно заявила она, прежде чем распрощаться с ним царственным взмахом сережек.
Читать дальше