— Ты не сердись на Маткина: он человек прямой, но головастый. В прошлом году приходили двое живых людей и задавали вопросы. Маткину это не понравилось, и он оказался прав: взяли Цаплю Гуревича. С тех вот пор у нас и нету миньяна*. Люди уезжают или умирают и ложатся на кладбище. Там уже места не осталось, всё покрыто плитками. Но не читай: одна неправда! «Благородная душа», «мудрый, как пророк». Больше всего неправды написано не в книгах, а на кладбищах!
— А что с Цаплей? — спросил я шёпотом.
— «Сионистская агитация».
— Что же он говорил?
— Только глупости: он дурак. Но говорил по-еврейски.
— А как вы тут теперь без миньяна?
— Мы восемь и Смирницкий с женой. Сейчас придут.
— А разве можно? Жена ведь у него, наверно, женщина?
— Женщина! — подтвердил он. — Но таких уже нету: сидит и молчит. А говорит только «аминь». Хотя в Талмуде написано, что женщины лгут молча, в Библии сказано: всякий лжив. И всё-таки все мы, наоборот, молимся.
Старики закончили осмотр документов, и Маткин, обратившись к моему собеседнику, произнёс:
— Не делай его беременным, Моисей: он пока не старый! — и, возвращая мне бумаги, добавил: — Человек занимается философией и зашёл немножко отдохнуть, правда?
Я кивнул головой, то есть соврал. Не отдыхать я пришёл туда, а фотографировать.
Хотя свободнее всего всякие старики чувствовали себя в синагогах, где у них возникала иллюзия защищённости, — камера наводила на них ужас. Они страшились, что фотография может выдать их существование миру, в котором уберегает анонимность. Подражание несуществующему. Поэтому я наловчился снимать скрывая привязанную к груди камеру под курткой.
К камере прикрепил длинный трос, уходящий в карман, и если шум вокруг мог перекрыть пощёлкивание затвора, я отодвигал шарф на груди и давил спусковой рычаг. Легче всего это удавалось мне во время молитвы, когда еврей воровато — для себя одного — приоткрыв окно в небо и высунув голову, не замечал никого кроме Бога.
По приходу Смирницкого с женой и с началом службы, я — как бы в молитвенном рвении — стал то и дело выскакивать вперёд к помосту, а при возвращении разворачиваться грудью к старикам и щёлкать. Время от времени выкрикивал невпопад «Аминь!», но никто кроме Поли Смирницкой этого не замечал.
В заношенном мужскои пальто с огромными пуговицами, она сидела на дальней скамейке и поначалу не сводила с меня изумлённого взгляда. Решив, должно быть, что я из трясунов, успокоилась, опустила голову вниз и уже не отводила глаз от залатанной сумки на коленях. Когда я или кто-нибудь из стариков выкрикивал «Аминь!», сумка вздрагивала, как живая, и Поля поглаживала её по бокам.
Сгорая от любопытства, я ждал того момента в молитве, когда — в почтении перед Богом — надлежит отступить назад на шаг. Я отступил на семь и увидел в сумке цыплят! Трясущихся то ли в страхе перед будущим, то ли из подражания старикам.
— Я Поля Смирницкая, — сказала старуха с виноватой улыбкой. — А это цыплята.
Глаза её, такие же крупные, старые и тусклые, как пуговицы на пальто, показались мне с чужого лица. С лица напуганной птицы. По моим расчётам, в катушке оставалось не больше двух кадров, и я соображал — как же именно надо пригнуться чтобы камера не проморгала ни её взгляда, ни цыплят в сумке, ни распахнутой двери с видом на пустынную улицу, откуда в синагогу просачивались безвременье и скука.
Когда я наконец выбрал позу и собрался надавить на рычаг, Смирницкая мотнула головой, отгоняя муху. Муха не унималась, и старуха стала чувствовать себя ещё более виноватой.
— Это муха, — кротко сказала она и добавила: — А у вас они есть? Мухи.
— Вы про Москву? Или Тбилиси? — спросил я. — Больше, чем цыплят.
Муха слетела к цыплятам. Они заморгали как сама еврейка.
— А у вас тут чего больше? Цыплят или мух? — продолжил я.
— Живых мало, — ответила Смирницкая. — Я про цыплят. И только на рынке. Нам, правда, с Фимой дают в неделю по цыплёнку на каждого в нашем магазине для ветеранов. Всё равно дорого.
— Ветеранов чего?
— Войны. У Фимы есть орден! Он политрук был, аминь!
— Что?
— Аминь! — и кивнула в сторону раскачивавшихся стариков. — «Шма исраел адонай элоену адонай эхад!»
— Конечно, аминь! — спохватился я и, повернувшись в сторону Фимы, не смог поверить, что этот покрытый белым пухом старичок в засаленной шляпе был политрук в Красной армии. Он не походил даже на еврея. С крохотными ладонями и розовощёкий, Фима напомнил мне фарфоровую статуэтку тирольского музыканта.
Читать дальше