С самого начала ей объяснили, что они с сестрой не «единокровные» и она должна вести себя соответствующим образом, а если что-то будет не так, то она уже перестанет считаться дочерью. Мама должна была делать вдвое больше того, что делали другие. И она это усвоила, и вела разговоры по-французски, и читала английские романы, и целовала Папу Шнайдера в щеку — левую, со шрамами. Она играла на пианино для бабушки и ее гостей, исполняла «Лунную сонату», изо всех сил нажимая на правую педаль, и Папа Шнайдер смотрел, как она неслась галопом и перепрыгивала через канавы, как будто они были на охоте. Но это ее загоняли, как дичь.
Мама играла в теннис и кричала, подавая мяч, и обыгрывала всех, но призы за победу на соревнованиях на самом деле означали ее поражение. Она хотела, чтобы ее обняла мама, а ей дарили пальто, она хотела иметь отца, а доставалась ей только палочная дисциплина, ей приходилось довольствоваться тем, что она получала, и извлекать из этого максимум. Во время отпуска Папа Шнайдер отправлялся ловить рыбу нахлыстом в Гарце, и мама, встав в половине четвертого, плелась за ним и тащила его снасти. Если он случайно забывал шляпу, она выбегала из дома с криком «Hier, Vati!» [17] «Вот, папочка!» ( нем.).
. А он только и мог, что погладить ее по голове, шутки ради нахлобучить ей на голову шляпу, назвать озорницей и ущипнуть за щеку, так что у нее оставался синяк. Но мама лишь улыбалась и продолжала повторять, что она папина дочка. Ей удалось занять свое место — если не в его сердце, то во всяком случае в его машине, и однажды в воскресенье они отправились на прогулку куда глаза глядят, опустили крышу автомобиля и запели «Wochenend und Sonnenschein» [18] «Воскресный солнечный день» ( нем.). Популярная песня 30-х гг.
. Ей казалось, что у нее теперь есть семья, и она прижалась к нему, и тут он въехал прямо в идущий впереди автомобиль, и мама вылетела через лобовое стекло.
Все ее лицо было в крови и порезах, — почти, как у него, — и, может быть, именно поэтому Папа Шнайдер окончательно принял ее. Ее лечили лучшие врачи венской университетской клиники, и раны бесследно зажили — лишь около одного глаза остался маленький шрам, мама всегда показывала это место, вот здесь, и я кивал, хотя никаких следов там не видел. Папа Шнайдер стал о ней заботиться, положил в бумажник ее фотографию и словно превратился в другого человека. Мама могла теперь позволить себе почти все — и позволяла, у нее были друзья-мальчишки, и она часто проказничала, а когда она появилась дома с Штихлингом, который был на десять лет ее старше, тоже никто не возражал — Папа Шнайдер прощал ей все. Только она могла утихомирить его, если он выходил из себя, могла уговорить его на что угодно, а если она тратила слишком много денег, он смеялся: «Motto Hilde: Immer druf!» [19] «Девиз Хильды: „Иди напролом“!» (нем.).
.
Папа Шнайдер любил ее больше лошадей и так сильно, насколько он вообще был способен любить. Маму даже изобразили на семейном портрете вместе с его собакой. Они отдыхали на опушке леса, бабушка сидела на траве, держа на руках Еву, Папа Шнайдер читал книгу, а на маме было короткое, почти прозрачное платье, и она была подстрижена «под пажа». Она стояла рядом с Белло и смотрела с картины прямо на меня, когда мы обедали. Мама рассказывала, что картину написал Магнус Целлер. Он был художником-экспрессионистом из объединения «Синий всадник». Папа Шнайдер помогал ему и покупал его картины. Он был меценатом и, кроме него, помогал еще Максу Пештейну и Нольде. Их картины висели в доме до 1937 года, потом они стали «дегенеративным искусством», и их пришлось снять, Папа Шнайдер свернул их в трубочки и спрятал в подвале. Нольде, напуганный, стал в то время рисовать цветы, а Пештейн и Цилле переключились на пейзажи. Два из этих пейзажей в тяжелых позолоченных рамах висели в нашей гостиной. На одном были изображены горы и водопад в Гарце, куда Папа Шнайдер ездил ловить рыбу, а на другом — какие-то мрачные деревья на берегу озера. Остальные картины забрала себе Ева, и не только картины: она забрала все.
Как и в сказках, сводная сестра мамы оказалась злой, и мама выросла рядом со змеей, которая с каждым годом становилась все ядовитее и ядовитее. Ева была рыжей, некрасивой и толстой девочкой, и, хотя от нее ничего не требовали, у нее и мало что получалось. Ее посадили на цирковую лошадь, она упала с нее и больше никогда уже не садилась в седло, она была немузыкальна и спрягала французские глаголы так, что от них ничего не оставалось. Ева была папенькиной дочкой, она любила сидеть у него на коленях, ее всегда и за все хвалили, но и это не помогало. Мама покупала ей красивые платья, придумывала ей прически и брала ее с собой на вечеринки, когда та подросла. Еву никто не приглашал танцевать, а на день рождения к ней пришли одни зануды. Чтобы как-то всех встряхнуть, мама сварила пунш и разлила гостям, и всем полегчало, гости смеялись, танцевали, вели себя буйно и бегали по всему дому. Ева поцеловалась с мальчиком — и тут вечеринка закончилась. Один из гостей упал и потерял сознание, его пришлось отправить в больницу, оказалось, что у него порок сердца. Когда мама готовила пунш, она добавила туда амфетамин, заставив Еву поклясться и побожиться, что та никому об этом не расскажет, но тут-то змея и ужалила.
Читать дальше