— А Роджерсон знал, — заверила я ее. — Роджерсон знал все.
* * *
На второй неделе моего пребывания в клинике мама привезла мой дневник. Она не знала, что он у меня был, или что его подарила Кэсс. Она просто нашла его под мои матрасом, когда делала генеральную уборку дома, и обратила внимание на торчащие из него уголки фотографий. Я не спрашивала, читала ли мама его, а она, в свою очередь, ни словом не обмолвилась об этом сама.
Когда она уехала, я разложила снимки на кровати вокруг себя. Буквально в ту же минуту я поняла, что здесь нет ни одного снимка Роджерсона (так же, как и наших совместных фото). Воображение живо нарисовало мне, как мама осторожно отклеивает фотографии, а потом рвет на мелкие кусочки или сжигает одну за другой. Я не могла винить маму за это — в конце концов, у нее теперь оставалось не так много возможностей защитить меня. Но все остальные снимки были на месте: Боу со своим Буддой, Коринна с Мингусом, Рина, папа и, наконец, фотография, о существовании которой я уже забыла. Это была последняя сделанная мною фотография, и на ней была я сама.
В качестве последнего задания на курсах мы должны были сделать автопортрет. Эта работа, с подписанным на ней именем, должна была быть в центре остальных наших снимков на выставке в Центре искусств. Я сфотографировалась за неделю до Дня дураков, встав перед зеркалом в спальне и направив объектив на свое отражение. На фото были видны новые грамоты и снимки, прикрепленные к зеркалу, и тонкая полоска света из окна за моей спиной. На мне была белая кофточка с короткими рукавами, и, как ни странно, лишь с большим трудом вы смогли бы разглядеть синеватое пятно у основания шеи. Я склонила голову набок, глядя на себя без улыбки. Строго говоря, на моем лице вообще едва ли было какое-то выражение, я казалась застывшей, разве что не мертвой.
Я долго сидела на кровати, разглядывая эту фотографию. Я ненавидела девушку, запечатленную на ней, а ей было все равно, она просто стояла, уставившись на меня в ответ. Она всю жизнь стремилась быть кем-то, хотела прийти к чему-то, а оказалась в пустоте. Мне хотелось дотянуться до нее сквозь зеркало и хорошенько встряхнуть ее, заставив проснуться. Но сейчас уже было слишком поздно. Так что я просто разорвала фотографию одним движением, пустив трещину точно по ее лицу. Я рвала бумагу снова и снова, пока кусочки не стали настолько малы, что сделать меньше их было уже невозможно. Я подбросила их вверх, как конфетти, и мои руки начали непроизвольно трястись, пока я наблюдала, как обрывки приземляются передо мной. Осторожно собрав их в ладонь, я поднялась и прошлепала до урны, стоящей в углу комнаты, но, открыв крышку, почему-то остановилась. Я не могла выкинуть то, что осталось от снимка.
Вместо этого я закрыла урну и достала свою сумку, осторожно ссыпав кусочки во внутренний карман. Затем я снова вернулась к кровати, вытянулась на ней и закрыла глаза, пытаясь не думать — и все еще думая о девушке, распавшейся на множество фрагментов и теперь отчаянно желающей снова стать чем-то целым.
* * *
Если и было что-то, что отличало меня от остальных пациентов «Эвергрина», то дело было не в том, что я находилась здесь из-за проблем с наркотиками, неприятностей в семье или из-за того, что мой парень бил меня. Многие попали сюда по тем же причинам, и носили свой диагноз гордо, как дорогую вещь из последней коллекции именитого дизайнера или отличительный знак. Кто-то справлялся со своими проблемами лучше, кто-то — хуже.
Мое же отличие состояло в посетителях.
С первой же среды, когда я оказалась в клинике, и до последнего дня моего пребывания в ней кто-то приходил в комнату для посетителей, желая увидеть меня. Позже я узнала, что это было необычным — и вызывало зависть практически всех девчонок, живущих на одном этаже со мной.
Моя мама всегда была королевой организаторских дел, и для нее не составляло большого труда собрать всех — папу, Боу, Стюарта, Рину, и приходить с кем-нибудь из них каждый раз, как только представлялась возможность.
На первой неделе приходила мама. Сначала это было странно. Едва завидев меня, она улыбалась, глубоко вдыхала, а затем начинала говорить, говорить и говорить в течение, наверное, минут двадцати. Она рассказывала буквально обо всем, что произошло или могла бы произойти за последнее время. О новой кукле, которую она заказала, о том, как папа потянул плечо, неудачно повернувшись, чтобы отыскать что-то на заднем сиденье, об интересном рецепте ванильного бисквита, который напечатали в свежем выпуске журнала, и так далее, и так далее. Мама говорила, не останавливаясь, словно выпаливая все разом на одном дыхании, в то время, как я молча слушала поток новостей. Когда она замолкала, между нами повисало неловкое молчание, как будто рядом вдруг открывалась черная дыра и всасывала в себя абсолютно все. Мы обе чувствовали это.
Читать дальше