— Через оперу, — сказал я.
— Как вы сказали? — спросил Рауф.
— Не важно, — сказал я.
— Сейчас мы будем делать просто, — сказал зло Рауф, набрасывая панораму города, — очень просто. А вы что, собственно, здесь делаете? — спросил он меня.
— Сушу штаны, — сказал я.
— Я сейчас делаю то же самое.
— Значит, мы с вами оба сушим штаны?
— Вот именно.
— Оригинальничает во всем, — сказал толстяк, — даже сейчас, заметьте, он не рисует, а сушит штаны. Не правда ли, занятно?
— Не ваше дело, — огрызнулся Рауф, — сушу штаны.
— Я тоже сушу штаны в таком случае, — сказал толстяк, — мы тоже сушим штаны. С какой стати он себя каждый раз выставляет? Мы все работаем одинаково, на равных, и нечего выкаблучиваться!
— А кто вам мешает тоже сушить штаны? — сказал Рауф. — Делайте вид, будто вы не рисуете, а именно… так сказать… сушите штаны… а?
— Бесполезно с ним разговаривать, — сказал Таракан.
— Нечего с ним разговаривать, — сказал толстяк.
— Каждый прав по-своему, — сказал Сашок.
— Миша работает как машина, — сказал Рауф. — Пикассо тоже работает как машина, но ни одной линии не проведет без напряжения, вот это художник! Не найдете у него вялости, ни за что на свете! У него все в напряжении, и я не могу без напряжения.
— Не испорти стенд, — сказал Миша, — не слишком напрягайся, если хочешь заработать.
— Пикассо все делает наоборот, — сказал толстяк, — птицы у него в аквариуме, а рыбы в клетке.
— А где, по-твоему, должны быть рыбы? — спросил Рауф.
— Разумеется, в аквариуме, — сказал толстяк.
— И рыбы, и птицы, и весь мир должен быть в голове у художника, — сказал Рауф.
— Хватит нам одного товарища с тараканом в голове, — сказал толстяк, — еще рыб не хватает.
— Ну вот, опять… — сказал Сашок.
— У меня готово, — сказал Рауф, поворачивая стенд на всеобщее обозрение.
Я увидел нечто, отдаленно напоминающее мою стену.
Миша положил палитру, подошел к Рауфу и сказал:
— А ну, сотри.
— Пожалуйста. — Рауф послушно смочил тряпку в скипидаре, стер свое художество.
— Больше ты стенда не получишь, — сказал Миша.
— Подите вы все в болото! — заорал Рауф, запуская тряпку в абажур. Он закачался, заплясали тени по мастерской. Хлопнула дверь за Рауфом.
— Он ни во что нас не ставит, — возмутился толстяк, — а мы ему работу достаем!
— Может, он принципиально считает, — сказал Сашок, — лучше без шапки ходить, чем такую работу делать. Каждый по-своему считает, и каждый прав.
— Я считаю, живопись — первое искусство… — вздохнул толстяк.
— А я — второе, — сказал Таракан, — несмотря на то что сам являюсь живописцем.
— Именно живопись есть первое из искусств, как говорил Рембрандт, — сказал Сашок.
— А по-моему, музыка, — сказал Таракан.
Все, кроме Миши, давно уже отвлеклись от панорам города и размахивали кисточками в воздухе.
— Что бы ты предпочел: видеть или слышать? — спросил Сашок.
Таракан подумал и сказал:
— Ну, видеть.
— Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, — выдал Сашок.
— Семь раз отмерь — один раз отрежь, — выдал Таракан.
— Работайте, ребята, — просил Миша.
От Миши отмахнулись. Спорили, что первое: музыка или живопись. Сыпались имена как из рога изобилия: Гойя, Тинторетто и Курбе, Чайковский, Дебюсси, Бетховен, Мясоедов, Максимов и Саврасов, Веронезе, Тициан, Эль Греко, Греков, Врубель и Рублев. Передвижники, кубисты, сезаннисты…
— Дулова отличная арфистка, — сказал я.
— Кто, кто? — все повернулись в мою сторону.
— Дулова.
— Какая Дулова?
— Кончаловский написал ее портрет.
— Ну и что?
— И больше ничего.
Совсем не к месту заявил я о Дуловой. Так вышло. Рудольф Инкович хвалил мне Дулову, и портрет ее написал Кончаловский. Рудольф Инкович смыслил в музыке, а Кончаловский не писал бы ее портрет, если бы она того не заслуживала. Глупо влез в разговор, я это сразу понял. Они завели дальше, а я больше влезать не стал.
Высохли мои штаны. Я оделся, попрощался, поблагодарил. Взглянул еще раз на стены с унылыми пейзажами и вышел на воздух. Мало я знал о художниках и всяких там полутонах. Ни черта я не смыслил ни в музыке, ни в живописи, а они хоть и знали, да толку что?
Парк был мокрый, пустой и темный. Темнела груда скамеек. Гудел в море пароход.
27
Скрипит трамвай на повороте. В нашем южном городе внутрь трамвая не любят залезать. Облепят его снаружи, висят со всех сторон, даже спереди. Не видно водителю дороги. Останавливает вожатый трамвай, выходит из своей кабины и кричит:
Читать дальше