— Ты заметила, что я неплохо выгляжу? — сказал Олежек.
— И особенно приятно, что ты встанешь в шесть утра и на улице медленно падает снег. Ты через снег этот идешь и попадаешь в купальню, как летом. Главное, заморочить тело. Главное, не давать ему передышки. Чтобы оно совсем запуталось в ощущениях. Чтобы оно сдалось наконец и дало бы мне немножко полежать просто так, без движения, в покое. Как в детсаде — в гамаке, в деревне, в дреме, с пустыми, волшебными мыслями о красоте. Тело просто не имеет права захватывать весь мир. Понимаешь — весь. Одно сгорающее тело и весь прохладный ласковый мир.
От мелькания снега в мире появляется смысл. Все об этом догадываются.
Неотвратимо по черной земле идет монашек. Прохлада ясного креста у него на груди. Сам придумывает богохвалебные слова, сам распевает их в пустом, ясном воздухе. Ранняя весна в России. Жирная земля по утрам в тонкой корочке льда. Зябнут босые ноги, протаивая утренний ледок.
Брезгливое презрение к заплаканному монашку, к его бесполой женственности, к хлюпающему в простуде востренькому носику, к тонкому голосу бесхитростному.
А у нас в Москве в черном золоте подземном сидят тесно на каменной лавочке мальчик и девочка, плохо одетые, слабенькие. Дружат друг с другом два личика. И все поезда — мимо них. И калеки ползают по полу.
Истомленные, розовые глаза юности.
По черной земле идет монашек.
Степь-ковыль-печаль. Тело, ставшее светом.
Все-все-все, не гневись, не ругай меня, все уже!
Привезла в Москву из берлинской зимы восторг. Пол-Москвы очаровалось. «Редкостный, небывалый немец, молодой король. Невыразимый. Гобелен, двенадцатый век. Кровь вся выпита гобеленом. Но не бледный, а матовый. Молочная немецкая кожа. Теплая. Я прикоснулась». — «Он тебя увезет из России». — «С ним не страшно, единственное, на чужбине я забуду родную речь. Жаль».
И вот пошла она бродить, как он велел. Камни глодала, железом ноги сбивала, руки увечила. Шла по черной земле, сверху такая маленькая, сверху, из синего воздуха поднебесья: тащится козявочка, одна сама тащится по черной земле. Розовые от слез глаза сверху следят, как выполняет лютый наказ любимого. Хищное птичье сердечко мечется в поднебесье.
А сначала жила в деревне у отца-крестьянина. Любила работать. Старшие сестры не любили работать. Всю дорогу на солнышке семечки щелкали, кивали дремотными головами, встряхивались, если пригрезится что, озирались испуганно, набирали новую горсть каленых семечек. А она в отца пошла. Отец — труженик сосредоточенный. Крепкое хозяйство, да только вдовец. Вот младшая дочка и была самая любимая, труженица негромкая, одежонка — фуфайка, да юбчонка, да резиновые сапоги всю дорогу, потому что и в хлев надо, и к свинье забежать. Личиком простенькая, в темном крестьянском загаре, но все равно проступали веснушки: рыжими крылышками от переносицы ложились на обе скулы.
Сестры нарядятся, вечером в домотдых идут, кино смотреть. А она — нет. И свои, деревенские, тоже не нравились.
Маленькая была, с пацанами на автомобильной камере бесилась в пруду, а выросла, стала дичиться, как гордая. Да они все равно в армию скоро ушли, там и поумирали. Так, Ванька да Санька остались. Ванька больной после войны, дикий. Аллаху нерусскому молится, а Санька такой дурачок, что его в армию не забрали. Даже в Чечню. Хотя раз пять приходили, осматривали, матерились, мяли мышцы, в зубы смотрели, но нет, плюнули, отступились.
Работать-то она любила. Да только дом их стоял на краю деревни, на пригорке, откуда уже можно было сбежать в поля, над которыми только небо. Неба там было как-то очень много, на том краю их деревни.
Отец был человек неглупый, наблюдательный, но дочку любил без памяти, переживал, что худенькая, в плохонькой одежонке, ручки работой разбиты, в цыпках, бровки выгорели до белизны, любил младшую, а толстых старших девок терпел. Хотя втайне хотелось, чтоб и младшая красные ногти точила и носила наглые коротенькие юбки. Как из города. Отец понимал по лицам, по холодным, нежным, спесивым лицам московских юношей из домотдыха, что младшая в фуфаечке даже в глазах у них не задержится, тогда как старших, фигурных оглядывали лениво, не зло. На своих парней тоже не надеялся: тех, которых в армии не убили, те сами собой топорами друг друга добивали. От удушья. Мужик этот много чего понимал, но не знал своего понимания, от тяжелой работы тупел и замечал только самое простое в жизни.
Не труд отупил человека, а любовь. Отец не замечал, что дочь его трудится странновато. Вот она бегает по двору, все успевает: курам насыплет, поросенку задаст, с самого утра, до солнца еще, огород уже полит, воды опять натаскала дополна, а все бегает, делает что-нибудь. Но в полдень, в самый жар, побежит через двор — простынь просохшую снять — и возьмет встанет. Стоит, смотрит в пустой воздух, а сама усмехается. Возьмет губами подует, головку наклонит, опять рассмеется, опять губы вытянет, подует. Всего-то пустяк — с неба с птицы перышко слетело (они там часами плавали в поднебесье — ястребки), а она этим перышком играет, дыханием его гоняет как хочет, пока не истомит, не разобидит (оно летело-то сколько часов? из такой бездны воздушной, само еле-еле весомое, ему лечь очень надо, а тут его девка дыханием преследует…), ей надоест, она перестанет, разрешит ему, мягко кружась, лечь у ног ее. Посмотрит, как лежит оно, рябенькое, а на самом конце в белом птенячьем пухе, она нахмурится, плечиком дернет и побежит греметь ведрами. Под ноги смотрит. А вверх — никогда.
Читать дальше