Богатство родителей подружило.
Но пространства у Зиновия не прибавлялось, и он стал бросаться на соседей во дворе, матеря их гулким басом. Особенно Зиновий ненавидел чужих детей, потому что они были как-то связаны с летчиками, с их славой, были непостижимо надменные в своем простодушии, и, если не было рядом взрослых, он подходил к малышу и шепотом материл его. Римма говорила на это капризно:
— Ну, Зина, ну не надо…
А Петя прижимал ручки к груди и заходился глубоким беззвучным смехом.
Томление Зиновия было таким ощутимым, что Петя весь втянулся в него. Похотливая Римма с тихим голосом была совсем непонятно что: подсчитывала деньги злыми пальцами и ела жирный суп, от которого становилась еще бледнее, словно выгорала. От отца же несло жаром, и Петя невольно научился ничего не хотеть, совершенно втянутый желаниями отца, огромными, мучительными и неназываемыми.
А один раз летом, когда случилась бешеная буря, посносившая кресты и деревья по всей Москве, Петя очаровался страстностью этого события. Они с отцом застряли на своей „Ниве“ на обезлюдевшей Большой Никитской. Тонны воды низвергались на крышу машины, деревья плавно и неестественно вылетали из земли, а одна неприступная липа напротив церкви, где венчался Пушкин, вдруг надломилась, и, потянув засверкавшие провода электропередач, повалилась всей зеленой громадой вниз, обрушив с собой сильный запах рваной листвы. Оконные стекла взрывались. А с крыш красиво и плавно кружа, слетали листья жести. Пока Зиновий сидел, оцепенело вцепившись в руль и покорно подставив сутулую спину кипятку небес, молоденький Петя тянул шею, радостно и доверчиво вглядываясь в бешенство природы. Он думал, что все это происходит для него. И, когда липа рухнула, мальчик крикнул: „Как красиво!“ „Заткнись, блядь, еб твою мать!“ — крикнул Зиновий.
Утром Петя долго бродил по сверкающему крошеву стекол и старался потрогать каждое упавшее дерево, обязательно за макушку… (только ту липу обходил, не смел, хитровато догадался, что и поверженная, она не дастся, ужалит рваным проводом, зарытым в многотонную листву). Петя бродил над поверженными деревьями города Москвы, вдыхал полной грудью легкий и грустный запах древесного сока, желанный запах листвы, которыми напоен был весь воздух Москвы в тот день. „Перемены, перемены“, — бормотал мальчик, роняя слюни. А потом он влюбился в трусы.
* * *
„Съела б я тебя, — грустно думала Марья Петровна, поглядывая на пожелтевшего и высохшего Петю Лазуткина. — Ведь опять химию мою не выучил, меня любил до посинения. Подойти, сопли тебе вытереть… Скоро лабораторная! А дома у меня пух и прах. Мыкаюсь я по углам. Что ты сделал со мной, ученик? Вызывать я тебя к доске не буду, я тебя вечером подтяну“. И отворачивалась, грузная. Писала на доске кривые формулы никому не нужных реактивов. А самой было то грустно, то радостно. То надежда, то отчаяние охватывали. „То ли я с ума сошла?“ — иногда догадывалась. Тонко и надменно кто-то пел над ухом. Не земной был голос, но и не небесный. Подозрительно поглядывала на Зацепину. Та смотрела неподвижно. Петя же отвечал ей взглядом исподлобья. Кто же пел тогда, не раскрывая рта? Где-то глубоко в животе закручивалось бешенство, но до поры оседало.
Петр же любил ту сторону ее лица, на которой кипел белый боковой глаз. Он давно уже догадался, что глаз имеет отношение и к летчикам, и к той летней буре, которой так испугался Зиновий. Зиновий подставил согбенную спину, и буря исхлестала его огневыми плетками. Петечке же это было приятно. „Вот, папа, и тебя можно“, — думал он неопределенно тогда. Теперь же он заглядывал в перламутровый глаз любимой, Он знал, что глаз видит другое, не то, что здесь вокруг, и он любил забегать сбоку к учительнице (как это делали и другие ученики) и гримасничать, показывать язык ее хитрому, внимательному глазу, корчить страшные рожи, говоря при этом почтительно, как положено ученику с его седой учительницей. Он по-прежнему сидел на последней парте, по-прежнему один; Марья Петровна старалась не ходить в тот угол, потому что, подойдя близко, она начинала громко дышать. „Один мой глаз — наружу. Другой — вовнутрь. И я кое-что разглядела в себе в самой. А все из-за тебя, Петечка!“ — думала она, кроша мел в пальцах.
А однажды, чертя формулу своего любимого взрыва, и уже написала МАГНИЙ плюс, вместо формулы марганцовки (KMNO 4) написала слово „дитя“. Класс взорвался за спиной. Пение над виском стало сильнее, острее, перешло в птичий клекот. Оглянувшись, привычно рявкнула (пение прервалось) закрыла ладошкой „дитя“, стыдясь, стерла. Глотала соленые слезы несбывшегося.
Читать дальше