— В четырнадцатом году. Это был первый автомобиль в нашем уезде, и катался Скворец по нашим проселкам, пугал лошадей. Наши лошади не видали машин, непуганые были.
— Баб, а Скворчиха — это его женка, та, что все время играла на рояле? — вспомнила Анюта.
— С утра до вечера играла, не вставала. Война прошла, революция прокатилась — она все играла. Пришли их раскулачивать мужики, барыня играет. Ну, мужики ее не тронули, кому она нада!
Старшие, Ванька с Любкой, хотя и послушивали краем уха эти разговоры, не скрывали своего невысокого мнения о допотопных бабкиных временах. Отец иной раз уличал старушку, когда она путалась в событиях, перескакивала ни с того ни с сего с помещиков на поддевки с кичками. Батя смеялся, сердился, махнув безнадежно рукой, уходил в придел, к печке покурить, но и оттуда прислушивался и поправлял бабулю. Анюту манила и завораживала бабкина старина. В который раз она готова была слушать про Зорина, скворцовский автомобиль, одиноко гудевший на проселках, про барыню-пианистку. То ли баба Арина рассказывала так интересно, то ли жизнь тогда была ярче и праздничней. И ничего, что иногда в рассказах не было порядка и последовательности, главное — все правда.
— Баб, а ты видела Дятчиху своими глазами, какая она была, почему отдала деньги на больницу?
— Ну невжешь не видала, к Дятчихе ходили бабы лечиться от всех болезней, когда вылечивала, а когда и не. И я как-то сбегала. И вот стала барыня помирать и говорит своему племяннику: «Сергуня, я тебе все богатство оставлю, но только чтоб ты построил больницу в Мокром, смотри ж, я на тебя надеюсь!» И он исполнил.
А учительница говорила, что все баре — угнетатели и кровопийцы, в растерянности думала Анюта.
— Все это сказки и легенды, — прищурился батя на лампу. — А в сказках правда идет рука об руку с вымыслом, и все же не мешало бы вам знать историю своего края. Слыхали вы, что наша деревня из переселенцев зародилась, лет сто пятьдесят назад какой-то немец купил эти земли и привез из Спас-Деменска двенадцать семей — Савкиных, Никуленковых, Колобченковых, Киряков, Ивановых, Авдеевых.
Но Ванька с Любкой не проявили никакого интереса к тому, что было сто пятьдесят лет назад и поросло быльем.
— А в двенадцатом году французы здесь прошли и все деревни наши сожгли. Мой дед еще помнил, как французы по дворам шныряли, искали фураж для своих лошадей.
— Пап, ты бы еще вспомнил это, как его — монголо-татарское нашествие, — смеялась нахальная Любка.
— Нелюбопытные вы какие-то, ничего вам неинтересно, — укоризненно вздыхал отец. — Когда нам дедушка рассказывал про старину, мы не дыхая слушали по десять раз одни и те же истории.
— Ну и зачем это нам, всякое старье отжившее? — хорохорился Ванька.
Все зимние довоенные вечера слились в памяти Анюту в один долгий вечер: в горнице топилась маленькая печка-голландка с лежанкой, большую русскую печь в приделе топили по утрам, на улице кехал мороз, а они уютно посиживали в большой горнице, и каждый занимался своим делом, молодежь — уроками и книжками, батя, чертыхаясь, писал отчеты и докладные. Бабка запрещала поминать нечисть в доме, но батя все равно забывался, потом горячо винился. Мать запомнилась Анюте с шитьем, бабка со своей самопрядкой. Ловко сучилась из-под ее пальцев шерстяная нитка, тихо жужжало колесо и постукивала педаль под ногой — тук, тук. Иной раз, чтобы позабавиться, Любка открывала бабкины сундуки и доставала что-нибудь примерить из старинных нарядов. Допотопный шушун одним своим видом заставлял ее изнемогать от смеха. Анюта с удовольствием набрасывала на плечи тулупчик, присборенный на талии и расшитый узорною тесьмой. Бабуля была очень довольна таким вниманием к своему добру.
— Километров за десять от нас Казенные Падерки, там переселенцы жили откуда-то с Белоруссии. У них полушубки скроены не так, как у нас — клиньями, широкие, а у нас, видите, на сборках. Мы их так и прозвали — «широкожопики», они носили паневы, рубахи вышитые, занавески-фартуки, полушубки с карманами. А у нас сперва были одни рубахи и подзорник вышиваный, потом уже стали ткать сарафаны. Наткем, накрасим… Если краски нет, с ольхи надерем, с ольхи получается бордовая краска. Штаны чернили в кузне. С кузни грязь эта облетает, наберешь ведро сажи, принесешь, разведешь на огне. По подолу на сарафане две обкладочки делали — розовую и белую. Шали большие на руках носили, а на голове хороший шелковый подшальник с кисточками.
Читать дальше