Мы закинулись грибками и начали собирать вещи; их было немного, но мы возились всю ночь, каждый час мы курили что-нибудь, у нас было мало гашиша, поэтому мы мололи грибки, вываливали в этой кашице влажные комочки табака и курили их через трубку, и снова за вещи… кое-что предлагали соседям, за гроши… больше отдали… чай с грибками… гашиш…
Где-то около двух ночи позвонил дьячок и сказал, что ни свет ни заря заедет за нами и заберет нас, отвезет куда-то… Куда? Мы так много выпили чаю и выкурили сигарет, что было трудно понять, куда он нас собирался везти, – на всякий случай поблагодарили: «Тусин так». – «Де ва со лит» [92], – сказал Даг. Глаза у Данги блестели: казалось, она всё прекрасно понимала. Я почему-то думал, что он заедет попрощаться, просто по-приятельски: мы же так много псалмов спели вместе, так часто тусили!
Чай, вещи… Соседи, которым не спалось, заходили, – мы и дверь распахнули: заходите, кто хочет! welcome everyone ! Прощались с мягкими игрушками, прощались с Лешей, прощались с Валечкой, прощались со Шлипсом, со всеми подряд – получилась прекрасная вечеринка. Не обошлось без Мамаши Амон, она включила музыку погромче, устроила представление, станцевала, спела, достала гашиш… Вышли пакистанец с индусом: вай, май френд?.. депорт, вай? Ай-ай-ай!.. Афганец предлагал помощь: у него всюду родственники – могут приютить… Мы отказались. Сигареты, обнимания… Кому-то жали руки, звонили, пили чай, курили, курили. И было празднично и грустно, как бывает не на премьере, а на последнем спектакле в сезоне: театр закрывается, афиши смывает дождь, сдирает ветер… Кто-то принес вина, откуда-то взялось пиво. Начался спонтанный кутеж. Где-то посреди этого движения меня настиг вихрь странных ощущений: я сам себе стал казаться очень странным человеком, даже не человеком, а отражением человека, которое боится хрупкости зеркала, не личностью, а собранием лиц, труппой, которая долго играла вместе и вот-вот разбредется навсегда. Я всматривался в себя и с изумлением обнаруживал – как я не замечал этого прежде! – во мне жили и вибрировали образы, несколько сотен портретов, которые наслаивались на мою душу годами. Это были портреты меня самого, сюиты и мимические миниатюры, что я исполнил перед кем-то, как перед зеркалом.
Праздник потух так же внезапно, как вспыхнул. К пяти лагерь угомонился. Я сидел с чашкой кофе и – слайд за слайдом, пленка за пленкой – разматывал себя. Там было столько намешано! Целое собрание сочинений всяких проходимцев. Иллюзион зеркал, отразивший всех, кто промелькнул, кто прошелся по коридорам моей души. Все эти годы я, как актер, примерял маски, практиковал шутки, плакал и смеялся над собственными опытами. Я мог показаться себе то лживым, то беспредельно искренним, до прозрачности кристальным, тут же казался себе жестоким, бессердечным. Но, Дангуоле, разве моя любовь к тебе не доказывает, что я всё искупил?.. my love is my only saving grace [93]…
Мелькнули фары; как уговорено, подъехал дьячок. Не включал дальний свет, не стал въезжать в лагерь; предосторожности не помешают – да-да, конечно…
В наших глазах безумная грибная митота. Он решил, что так нас переварил страх.
Помог погрузить вещи и повез на север, где нас ждали церковники. Дорога была длинная, большую часть пути спали. Я выходил платить за бензин, еще и еще за бензин, еще и еще сандвичи и сок. Фордик был мал, но бензину жрал от души, только заливай! Мы устали питаться всякой дрянью в придорожных кафешках, где он останавливался (я ему говорил, что надо бы остановиться и затариться в магазине, на всю дорогу, но он не соглашался).
– Горячее, – повторял он. – Надо есть горячее!
Даг привез нас к Анне Карен (женщина лет сорока пяти, высокая, решительная, спортивная). Он передал ей нас, как бездомных детей. Я так и не понял, кем была эта добрая женщина, решившая нам помогать. Я очумел от поездки. Меня укачало. Анне Карен говорила по-норвежски (предполагалось, что Дангуоле понимает), редко вставляла английские слова; она заметно нервничала и не пыталась этого скрывать (мне кажется, отчасти она, как женщина красивая, собой любовалась; вероятно, ей нравилась эта роль). Говорила с бергенским акцентом, и говорила довольно быстро, как анархисты в советских фильмах, слегка тараща глаза и не зная, куда деть руки. Она чеканно повторяла «кирке азиль» [94], не мимоходом, а задумчиво выделяя эти слова, так, чтоб до всех дошло: дело серьезное – «кирке азиль». В конце концов я подумал, что она могла быть из андеграунда, который помогает устроиться таким, как мы. Она отвезла нас в церковь. Обычная лютеранская кирка, построенная лет тридцать назад. Красно-белая, как сыроежка, сухая и чистенькая, росла она на голой горе, вокруг не было ни одной хитты [95](даже коров, ни одной зверюги, только холод, быстрая пенистая речка, мрак, плотно натянутый, как ткань, сквозь которую блистали яркие, дрожащие от напряжения звезды). Что-то где-то ухало. Река гудела, ветви невидимых деревьев скрипели. Во всем чувствовалась обреченность. Кирка похрустывала суставами, как старуха; если б не белый крест, прибитый над дверью, это была бы самая заурядная норвежская дача. Но даже наш цыганский домик в Хускего был лучше.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу