Они шли дальше. Всюду то же: казарма, музыка, тунец, бифштекс, жареный картофель, слабое желтое пиво в казенных стаканах. Всюду маски.
Какой-то дебил сердится. Оливье объясняет:
— Он из тех, кто все умеет. Он самый нужный, самый главный. «Если желаете, я могу его заменить», — предложил он нам однажды, ткнув пальцем в главврача.
В глубине узкого коридора — как у Пиранезе — сидел прямо на полу человек и, подвывая, быстро-быстро говорил на каком-то тарабарском наречии.
— У него случались припадки еще в детстве, с тех пор ничто не изменилось и вряд ли изменится.
Причесанный а-ля Марлон Брандо, так что черные волосы до бровей закрывали низкий лоб, парень истово раскачивал своей пирамидообразной головой, кося черными монгольскими глазами. У него были оттопыренные уши, приплюснутый, как у боксера, нос, а над верхней губой, кривившейся в бессмысленной ухмылке, росло несколько белесых волосков.
— На прошлой неделе я разговаривал с его родственниками, уроженцами Лиссвеге, так они мне заявили: «Какая жалость, — ведь он у нас умница». Умница! Идиот законченный!
— Интересно, что происходит в его голове?
— Я думаю, ничего. Во всяком случае, ничего, что можно выразить словами. Кстати, у нас есть один любопытный документ — магнитофонная запись бреда больного, напомни мне, я дам тебе послушать.
Отвратительной наружности тип, забравшийся с ногами на постель, кривляясь и паясничая, выкрикнул им навстречу:
— Это не рис, не рис, не рис, это собачья похлебка — вот что, похлебка, слышите!..
Он омерзительно брызгал слюной, оплевав все вокруг себя. И вид у него был очень довольный, как у солдата, который не побоялся сказать своему генералу, что пища, которой их кормят, никуда не годится. От стола поднялся худой человек с лихорадочно блестевшими глазами. Над ним, оказывается, измывается некая колдовская сила. Он рассуждал, как нормальный, этот голландец из Брюгге. Но что толку! Другой больной, как заведенный, ходил вокруг стола, за которым сидели его товарищи, — баран, заболевший вертячкой, да и только!
— А вы не хотите есть, мосье? — спросил его Эгпарс.
Тот промолчал. Эгпарс заставил себя повторить вопрос по-фламандски. Мужчина улыбнулся, но ответом его не удостоил. Он презирает все и вся. Он ходит.
И он завертелся в голове у Робера. Нет, это уже было слишком! Настолько слишком, что Робера затошнило. Он вышел в коридор и остановился у окна, что смотрело во двор: деревья четко вырисовывались на фоне монастыря, желтовато-розового в этот час, как много раз стиранная юбка. Роберу стоило труда овладеть собой. Нет, это гораздо хуже, чем «разыгранная» для телевизора хирургическая операция!
Серебряные часы на башне пробили двенадцать — полдень наступил, великолепный фламандский полдень: легкий, прозрачный, струящийся.
Итак, наступил полдень — двадцать третьего декабря тысяча девятьсот пятьдесят шестого года. Солнце усердствовало, и северная юдоль скорбей ожила, однако снег не таял. Эгпарс обходил с гостем свои владения, а улей — больница — жил своей обычной жизнью, которая в полуденные часы становилась особенно активной. В корпусах, в интернате, в кухнях сновали и суетились люди.
Шеф-повар, со страдальческим — из-за больной печени — выражением лица, усовещивал по-фламандски помощников: они не спешили уносить кастрюли, а пища остынет, пока дойдет до больных, за что он, шеф-повар, наверняка получит нагоняй от главврача.
Три монахини выходили из часовенки, вся южная сторона которой пылала под солнцем. Они украшали алтарь к завтрашнему дню.
Скучающая, усталая, раздраженная, не находящая себе места Жюльетта решила все-таки выйти во двор, чтобы девочка — она ее хорошенько укутала, так что Домино стала походить на маленькую эскимоску — могла подышать свежим воздухом. Вид снега вызывал у Жюльетты озноб, а солнце, в чьих лучах нежилась часовенка, оставило ее равнодушной. Она лениво перебирала в уме эпизоды из Истории О ., — в общем, гадкая книга. Она закончила ее сегодня утром. Стоило тратить время на такую дрянь! О, она все выскажет Оливье, когда он придет завтракать. Она ненавидит его, и она просто дура, что еще раньше не положила конец этой преступной дружбе. У нее здесь ни к чему душа не лежит. Поездка сюда — худшее оскорбление, какое мог нанести ей муж, она не простит ему этого. Ей пришлось стерпеть, что мажордом нарезает телятину. И завтрак будет готовить он! Она, хозяйка, вынуждена подать в отставку, так нестерпимо неуютно ей здесь! А — плевать! В конце концов, это обязанность мажордома, даже если ему и не платят специально. Здесь она для них пальцем о палец не ударит, начиная вот с этой самой минуты.
Читать дальше