Он равнодушно переспросил:
— Водка? Хорошо. А теперь ступай, Бабка. Уже запирают ворота.
И вслед за этими словами у дверей камеры появился ефрейтор Герман Захт, как бы в подтверждение того, что Гриша обладает чувством времени, что он как бы врос в тюремную жизнь. Он напомнил, что пора уходить, сказал Грише несколько слов о том, что дело его еще далеко не решенное, и увел с собою Бабку.
Гриша и Бабка слегка кивнули друг другу, как люди из народа, привыкшие скрывать свои чувства от чужих глаз. Затем дверь из дюймовых досок была заперта на ключ.
Ни от чего Гриша не отказывался с такой легкостью, как от мысли о вторичном побеге. Почти с наслаждением лежал он в тишине, забыв о Бабке и прислушиваясь к своим мыслям. Покой, одиночество — это была хорошая передышка после таких дней. Лежа с открытыми глазами, он смотрел на окно. Непрерывно вспыхивали зарницы, и Грише все казалось, что кто-то целится в него. «Пристреливается, — думал он. — Если бы только знать, почему в меня, простого солдата, ни плохого, ни хорошего. Но он уж не оставит меня в покое…»
Если бы только понять, что это значит! Было бы лучше, думал он, засыпая под эти размышления и несколько успокоенный ими, было бы лучше найти надежное место, чтобы поспать. Надежное место — вот в чем он нуждается. Отважиться на нечто большее — например, на побег — это он отклоняет. Но поискать укрытое местечко — на это можно, соблюдая осторожность, рискнуть. Под нарами спалось бы лучше, чем на нарах. Над головой было бы одной буковой доской больше. И, собираясь, как ему казалось, свернуть одеяло и постелить себе на полу, под нарами, он погрузился в сон. Вытянувшись во всю длину, он похрапывал и видел во сне лейтенанта, генерала, множество германских солдат, выступавших впереди него, а позади всех — себя. Яркие вспышки зарниц, дрожавшие, как ресницы на лице углубленного в мысли божества, освещали его бледное лицо. Вздернутый нос отбрасывал остроугольную тень, падавшую на глаза.
Поутру наконец пронеслась гроза, и погода прояснилась.
В эту пору редко выдавались такие прозрачные, веселые, серебристо-голубые дни, как день восьмого августа; ясное раннее утро застало Бертина за письменным столом. Он писал.
В утренние часы, когда после ночи все мысли были свежи, а язык не слишком сбивался на солдатский жаргон, он писал комедию в стихах, усиленно добиваясь строгого развития действия. Но, в общем, он не предъявлял к ней больших требований и не питал больших надежд на полную удачу. Он только тренировался, набивал себе руку для более серьезных вещей. Он чуть было не отверг собственную выдумку, которая показалась ему слишком напыщенной, когда к концу первого действия в комедию неожиданно и спасительно вторглась фигура Цезаря, столь значительная, что она не укладывалась в рамки комедии. Поэтому все его внимание сосредоточилось на соразмерности целого, на его общей идее. И это пригодилось ему. Ибо после девяти постучали, и в комнату вошел солдат в очках, канцелярист-ефрейтор, со светлыми рыжеватыми волосами, с пробором на голове. Присев и закурив папиросу Бертина, он заговорил прежде всего о самой важной теме этих последних дней: новая «комиссия смерти» грозила новым переосвидетельствованием штабных писарей.
Бертин очень спокойно отнесся к этому известию. Поскольку он находился в штабе боевой части, даже пометка «годен к действительной службе во время войны» ничем не угрожала ему.
Иначе обстояло дело с этим Лангерманом, ефрейтором, который добился перевода в Мервинск из канцелярии какой-то незначительной сельской комендатуры, — и вот теперь ему не остается ничего другого, как, поджать зад, дрожа от страха: удастся ли фельдфебель-лейтенанту доказать его, Лангермана, сомнительную «незаменимость».
— Ах, камрад, — бормочет он сокрушенно. — Как тут быть? Может быть, вам нужен человек? Нет, старина, чем опять идти на фронт, я предпочту отрубить себе большой палец.
Бертин участливо соглашается с ним и спрашивает, что еще, собственно, привело его к нему. Как бы внезапно очнувшись, Лангерман поднял озабоченное лицо:
— Да, в самом деле, меня прислали за приговором.
Бертин сразу же все понял. С еще не притупившейся остротой взгляда и иронией, предосудительной для солдата, он сразу разглядел здесь козни Шиффенцана, который действует без шума, через неприметных людишек, но со злобной настойчивостью.
Кто-то сообщил комендатуре о ходе дела Гриши, даже не дождавшись возражений со стороны дивизионного суда, и вот здесь сидит теперь ефрейтор Лангерман — он, сам того не зная, оказал немалое влияние на все дело Гриши, — пришел выполнить формальности, необходимые для приведения приговора в исполнение.
Читать дальше