V
— Да, старичок, — Куэ все еще говорил, — если бы ты был влюблен, ты бы ничего не помнил, не мог бы даже сказать, тонкие у нее были губы или пухлые, большой рот или маленький. Или помнил бы рот, а глаза не помнил бы, только цвет их, а форму — нет, и ни за что, никогда и ни за что ты не умудрился бы вспомнить ее волосы и лоб и глаза и губы и подбородок и ноги и обувь и парк. Ни за что. Потому что это была бы неправда или ты вовсе не влюблялся. Сам выбирай.
Я уже подустал от этого дилера воспоминаний. На кой мне выбирать? Я вспомнил финал «Сокровищ Сьерра-Мадре».
Бедойя в роли «Золотой Шляпы»: Господин подпоручик, разрешите забрать шляпу?
Подпоручик: Подбирайте.
(На заднем плане слышатся и постепенно затихают голоса «Готовьсь! Цельсь! Пли!» и залп. Пойми ты, если бы ты был по-настоящему влюблен, ты бы безумно хотел, в лепешку бы расшибался, лишь бы хоть приблизительно вспомнить ее голос, а не мог бы или видел бы только ее глаза, подвешенные в эктоплазме воспоминания — «эктоплазма воспоминания», Эрибо тоже так говорит. Интересно, кто придумал? Куэ? С. С. Рибо? Эдгар Аллан Кардек? — ничего, кроме уставленных на тебя зрачков, не видел бы, а остальное, поверь мне, — беллетристика. Или увидел бы рот, все ближе, и почувствовал поцелуй, но не увидел бы рта и не почувствовал бы поцелуя, потому что тут бы влез, вклинился, как рефери, нос, но не из той встречи, а из другой, из того дня, когда она сидела к тебе в профиль или когда вы увиделись впервые, (продолжает он)).
Куэ все говорил, а я по привычке смотрел мимо собеседника, сквозь него, и поверх макушки Куэ увидел за кокосовыми пальмами над крепостью Ла-Кабанья средиземноморскую стаю голубей, скорее даже химеру, оптический обман, белых мушек в глазах, и подумал, что небо — не уютный домашний потолок; это неистовый свод, зеркало, в котором белый солнечный свет преображается в испепеляющий, металлический, ослепительный голубой, в беспощадную яркость, ртутью струящуюся ниже чистой, невинной синевы беллиниевского неба. Будь я поклонником прозопопеи (Бустрофедон окрестил бы меня Прозопопай Морячок), сказал бы, что небо жестоко — в ответ этому идиоту Горькому, написавшему, что море смеялось. Нет, оно не смеется. Оно окружает нас, окутывает, со временем смывает наши очертания, уплощает, мотает, словно гальку на берегу, и переживает нас, безразличное, как и все во вселенной, мы же — песок, кеведовский «прах». Море — единственное вечное, что есть на земле, но, несмотря на извечность, его можно измерять, как время. Оно и есть другое время, видимое, своего рода часы. Море и небо — две колбы водяных часов, точно, вот что это такое: метафизическая, всевечная клепсидра. С моря, со стороны Малекона подходил теперь паром, целясь в узкий канал, ведущий к порту, считай, ехал по встречной полосе на оживленной улице, и я четко различил его название — «Фаон», — а из моря времени долетал привычный к открытому воздуху голос Арсенио Куэ:
— …и ты видишь не Ее, а Ее куски.
Я подумал о Селии Маргарите Мене, о жертвах Ландрю, обо всех знаменитых четвертованных дамах. Когда он, ни разу не переведя дыхания с начала тирады, наконец умолк, я сказал:
— Да, приятель, а ведь прав Кодак, Звездочет. В каждом актере живет актриса.
Куэ понял намек, понял, что я не о женоподобии и прочем, а о том, что его тайна отчасти или целиком мне известна, — и заткнулся. И так посерьезнел, что я пожалел о сказанном, черт бы побрал мою привычку говорить людям лучшие слова в худшие моменты или наоборот — в лучшие моменты. Я умею ввернуть к месту. Он углубился в пиво, даже не ответил, С тобой, бля, невозможно разговаривать, просто замолчал, устремив взгляд на желтую жидкость, от которой и стакан желтел и которая по цвету, запаху и вкусу должна была оказаться пивом, теплым от давности, от вечера и от воспоминаний. Он подозвал официанта.
— Еще два, похолоднее, маэстро.
Я посмотрел на него внимательно и заметил отблески сияния, озарявшего, вероятно, лицо Каликрата или Лео, когда тот встретил Айш и понял, что она — это Она. То есть She.
— Прости, приятель, — сказал я, действительно желая в тот миг, чтобы он меня простил.
— Проехали, — ответил он. — Да, я совершил прелюбодеяние, но это было в другой стране, к тому же девка умерла, — и улыбнулся себе под нос — Марло (Кристофер, а не Филип) или же культура выручили нас из беды. Как-то я размышлял о том, что бескультурие или культура погубили одну женщину. Помнится, Шелли Уинтерс сказала Рональду Колмену в «Двойной жизни»: «Погаси свет», когда собиралась с ним переспать, и старик Рональд, бедолага, тоже уже покойник, игравший в этом фильме психа, который тронулся, потому что репетировал роль Отелло на Бродвее и уже не разбирал, где театр, где жизнь, так вот Колмен двинул кулаком по выключателю и сказал: «Я загашу и заплачу, ведь вновь могу зажечь сей огонек, когда хочу, благодаря Вестингаузу и Эдисону. Но где найду тот Прометеев жар?..» — накинулся на несчастную, опустившуюся Шелли и задушил ее («What the hell are you doing you are a sex maniac or what oughh oughhh»), а ведь она была еще невиннее Дездемоны, поскольку никогда не слыхала имен Отелло, Яго и даже Шекспира, невежественная официантка — это-то ее и сгубило. Литература как идеальное преступление.
Читать дальше