— А надо бы остатком или частным, да?
Он рассмеялся. Чувство юмора у Куэ было лучше развито, чем чувство нелепости. В нашей передаче Гениальные Партитуры мы предложили вашему вниманию. Он выключил радио.
— Однако ты прав, — сказал я, подлаживаясь. Я Вильгельм Подлаживатель. — Бах, что называется, законный отец музыки, но Вивальди нет-нет да и подмигивает Анне Магдалене.
— Виват Вивальди, — ухмыльнулся Куэ.
— Если бы Бустрофедон был с нами в этой машине времени, он сказал бы Вибахльди, или Вибах Вивальди, или Вивальди и так до вечера.
— Так как тебе Вивальди на шестидесяти?
— Ты же сбросил.
— Альбинони на восьмидесяти, Фрескобальди на ста, Чимароза на пятидесяти, Монтеверди на ста двадцати, Джезуальдо на сколько движок выдаст, — он замолчал, скорее восторженно чем, устало, и продолжил: — Неважно, все равно считается, я вот думаю, как звучит Палестрина в реактивном самолете.
— Чудо акустики, — ответил я.
II
Кабриолет вошел в левый ряд, покатился по широкому изгибу Малекона, и Куэ вновь сосредоточился на езде, превратившись в отросток двигателя, как руль. Он как-то говорил о неповторимом ощущении, которое мне не дано разделить (как смерть или справление нужды), не только из-за его священной природы, но и потому, что я не умею водить. Иногда, говорил он, автомобиль и дорога и сам он исчезают и все трое — теперь одно: бег, пространство и цель движения, а он, Куэ, чувствует дорогу, как одежду, и смакует удовольствие быть одетым в свежую, чистую, с иголочки, рубашку, это физическое наслаждение, глубокое, как соитие, а еще он чувствует себя отвязанным, летящим в воздухе, но не с помощью аппарата-посредника между ним и стихией, напротив, тело исчезает, и он, Куэ, и есть сама скорость. Я рассказал ему о луке, стреле, лучнике и мишени, дал почитать книжечку, но он возразил, что дзен-буддизм говорит о вечности, а он говорит о мгновении, и спорить было бесполезно. Сейчас, на красном светофоре у Ла Пунты, он наконец вышел из транса.
Я посмотрел на парк, точнее, на то, что осталось от парка Мучеников (также известного как парк Влюбленных) после открытия туннеля под бухтой, — весь он превратился в развалину, как тамошний памятник — кусок расстрельной стены, но и в реликвию, обретя музейный флер. И вдруг в слепящем вечернем свете увидел ее, она сидела под миндальным деревом, но на солнце, как всегда. Я указал на нее Куэ.
— Ну и что? — сказал он. — Она ненормальная.
— Знаю, но все равно удивительно, что она все еще тут сидит, лет десять уже.
— И еще долго просидит, вот увидишь.
— Нет, ты представь, — сказал я, — лет десять. Нет, не десять, семь-восемь…
— Или пять, а может, вчера села, — перебил Куэ, думал, я шучу.
— Да я серьезно. Я ее много лет назад в первый раз увидел, она все говорила, говорила, не умолкала. Настоящий одиночный митинг, прямо как в Гайд-парке. Я подсел к ней, а она все говорила, не видела меня, вообще ничего не видела, и мне таким необычайным, символичным показалось то, что она говорила, что я побежал к однокласснику, звали его Матиас МонтеУидобро, который жил здесь рядом, и взял у него ручку и бумагу, а сам ничего не рассказал, потому что он тоже тогда писал или хотел писать, вернулся и еще успел услышать кусок речи, и он оказался точь-в-точь таким же, как я услышал вначале, потому что с какого-то места она останавливалась, как пианола, и повторяла все заново. С третьего раза я хорошо разобрал и записал, убедился, что все на месте, кроме знаков препинания, встал и ушел. А она по-прежнему произносила речь.
— И куда ты девал запись?
— Не помню. Где-то валяется.
— Я-то думал, рассказ получился.
— Нет, не получился. Сначала я листок потерял, потом нашел, но мне уже не показалось так потрясно, только удивился, что буквы растолстели.
— Как это?
— Ну как, ручка была, знаешь, старая, бумага — почти промокашка, вот буквы и разбухли, ничего не разобрать.
— Поэтическая справедливость, — заметил Куэ, тронулся и медленно поехал мимо парка; я вгляделся в сумасшедшую на скамейке.
— Это не она, — сказал я.
— Что?
— Это не она, говорю. Другая.
Он уставился на меня, как бы вопрошая: «Ты уверен?»
— Точно, точно. Это другая. Та была мулатка, но похожая на китаянку.
— Эта же тоже мулатка.
— Но темнее, чем та. Это не она.
— Тебе виднее.
— Да, точно тебе говорю. Хочешь, останови, я подойду присмотрюсь.
— Нет, не хочу. Зачем? Ты же с ней был знаком, а не я.
— Определенно не она.
Читать дальше