Люди наиболее восприимчивые в 1938 году чуяли приближение войны, угрозу которой можно было уловить не только в газетах, но и в белой ленте, оставляемой за собой самолетами, в ослепительной красоте женщин и в безнадежной красоте полей. Жадность к жизни, жажда, голод («еще одно счастливое мгновенье») придавали для Эме особое значение каждому дню, всей грозди его часов. Здесь была и некая временная Анжелита, курортный роман, который лучше было бы не портить требованиями обманчивого постоянства. Баньюльское счастье целиком зависело от свободы Анжелиты. Лишь много позднее, в разгар померанской зимы, в краю, где время было сковано, где время было долгим, бесконечно долгим, но, как это ни парадоксально, открытым надеждам (ведь для пленника не существует ничего, кроме надежды, тогда как время 38-го года было временем угрозы), Эме Лонги начал наконец понимать то, что так запечатлелось в нем в дни средиземноморских каникул, то, на чем зиждилось Баньюльское счастье. В нем, в северянине — в северянине, ибо кровь матери и впечатления детства заглушали зовы его калабрийских предков, — совершенно естественно уживались опыт прошлого и планы на будущее, настоящее же использовалось очень неумело, настоящее сведено к минуте, которая уходит, слишком быстро ушла. А каталонцы — он видел это — в полной мере живут настоящим и наслаждаются им. Они живут сегодняшним днем.
Мало кто из них был наделен чувством истории. История семейств, разумеется, существовала, но и то в переводе на язык кулинарных рецептов, поговорок, обрядов, обычаев, табу. Французским ли был склад их мышления? Затруднительно определить. Безусловно, в нем было больше французского, чем о том рассказывала говорящая река фарсов, острот в духе Майоля по адресу Парижа, администрации, чиновников, правительства и централизма. И однако, этот французский склад мышления, казалось, был прежде всего связан с их республиканскими, даже «красными» традициями, о чем свидетельствовала запрещенная песня «Привет 17-му полку» — песня восставших виноградарей из Ода и их соседей из Эро:
Бойцы семнадцатого, вас
Французы славой увенчали
За то, что вы, презрев приказ
Направить ваши пули в нас,
Республику не расстреляли.
Четырнадцатое июля, отмена всех привилегий, Наполеон (он был для них свой брат), 1848 год, Коммуна, Гамбетта и Жорес… Верден? Да. И Верден. Во многом. И все же Клемансо не был для них своим человеком. Трехцветного вандейца они понимали плохо. Вот Фош из Тарбэ и особенно Жоффр — этот Кутузов из Ривсальта — были своими людьми.
Такими ли в своих упрощенных расстоянием воспоминаниях представлял себе Эме Лонги каталонцев, не желавших жить в добром согласии ни с сожалениями, ни с угрызениями совести, ни с виной? Согрешить против природы значило для них не наслаждаться добрым вином и жареными сосисками. Согрешить против любви значило вообще не заниматься любовью. Само собой разумеется, речь здесь идет не о ханжах, желтоватые стада которых, вооруженные черными зонтиками (признак респектабельности в стране, где бывают только все затопляющие ливни), шествовали по городкам в праздники, гудящие колокольным звоном, чтобы прогнать пухленького, дерзкого на язык сатану, в обычное время — их мужа. Все (кроме них) жили минутой. Завтра? Завтра будет новый день. Завтра опять встанет солнце. А с какой ноги оно встанет — там видно будет. И вот в чем был комизм ситуации: Эме Лонги понадобилось пройти через бараки и колючую проволоку, чтобы понять то, что он, однако, так глубоко ощутил тогда: бесстыдное затишье перед ураганом, Баньюльское счастье.
Когда Анжелита предложила ему совершить путешествие в глубь края, он был удивлен. Он любил только море. Он принадлежал к числу тех варваров, которых всегда манит перспектива вечных странствий, но которые довольствуются лишь узкой прибрежной полосой у моря. Но «муссю Майоль» и его апокалипсические проповеди сделали свое дело. Они договорились провести целый день в «горах». Он поставил только одно условие: он будет рисовать. Анжелита захлопала в ладоши. Иногда, при всей ее серьезности, у нее бывали, такие вот непосредственные вспышки, которые изнутри озаряли ее, как тогда, когда она пошла танцевать. Ей нравилось, когда подле нее рисовали или лепили, словно она наконец-то выполняла свою миссию.
Несмотря на ранний час, было очень жарко, по лицу Эме ручейками струился пот. Стрекозы неутомимо отсекали секунду за секундой своим «тамтамом». Два человека в малиновых фуфайках спускались к морю; каждый нес на плече по огромной стеклянной бутыли, отливавшей всеми цветами радуги. Неподалеку от хутора Рег они столкнулись с крестьянином в подсиненной блузе — такую синьку прачки тогда еще клали в воду — и с его мулом. Сын осла и кобылы гордо вышагивал в своей упряжи, обитой гвоздиками, которая делала это животное с влажными ноздрями похожим на четвероногую Клеопатру. Анжелита заговорила с погонщиком. Пальцем словно из дубленой кожи погонщик указал какую-то точку на горизонте. Этот жест был исполнен величия. Анжелита поблагодарила его и в каком-то порыве поцеловала мула в морду. Такая уж она была непосредственная и неукротимая, сама себя не могла обуздать. В 1938-м ей было уже тридцать пять лет.
Читать дальше