Литература не так много внимания уделяет этой непривлекательной стороне бытия. Мало кто из литературных героев восставал против извечного стремления человека к обеспеченной жизни. Из писателей, которых я знаю лучше всего, только Достоевский, независимый в своих суждениях, с сочувствием вникал в те уголки сознания, которые я имею в виду. А Достоевский прожил беспокойную жизнь. Большинство известных мне авторов приключенческих романов, если захватить их врасплох, признают, что я пишу правду. В известном смысле я сам с восемнадцати лет все время должен был думать об этом: провал на экзаменах, неудачное начало научной работы, неправильно избранный путь — и я на всю жизнь остался бы школьным учителем, и прошло бы много лет прежде, чем я сумел бы примириться с судьбой.
В то время как я предавался размышлениям, то обманывая себя, то разоблачая свои же уловки, меня все время точила гораздо более неприятная мысль, — что, как бы я себя ни вел, она все равно ушла бы от меня. Что в действительности я для нее ничего не значил; когда-то она любила меня, а теперь она любит Шериффа. Даже если бы я женился на ней полгода назад, это все равно ничего бы не изменило. Даже если бы моя жизнь и сам я переменились настолько, что я мог бы тратить на нее все свое время, она все равно оставила бы меня ради него. В минуты безысходной тоски я верил в это. В другое время это казалось неправдой.
Я помню, как я просиживал в своей новой квартире, где Одри никогда не бывала, воскресенье за воскресеньем. В недалеком прошлом воскресенье для меня было неразрывно связано с Одри, и, когда я теперь воскресным утром смотрел на провинциально безлюдные улицы Кембриджа, я чувствовал вокруг себя пустоту, от которой никуда не мог уйти. В эти тоскливые дни я предпочитал сидеть дома, слишком многое напоминало о прошлом, вернее, о том, чем оно могло быть.
Сидя в своей квартире, с книгой на ручке кресла, уставившись в огонь камина, я постигал причуды человеческой памяти. В квартире, где все было связано с нашей любовью, я сидел и не испытывал даже тени печали. Но в своей новой квартире, где Одри никогда не бывала, утраченная любовь воскресала передо мной так зримо и осязаемо, что мне было просто больно смотреть на огонь.
Иногда мои сожаления, я думаю (а, может быть, мне хочется думать), носили и не эгоистический характер. Мне было жаль и ее. Мы ведь так хорошо подходили друг к другу, думал я. И это была правда. Делая даже все скидки на ревность, на какие я был способен, я все же не мог поверить, что Шерифф сумеет так откликаться на ее настроения, как я. В конце концов я знал его в течение семи лет. Я очень любил его. Я знал, что, когда мы вновь встретимся, он опять очарует меня. Но во все глубины, в свет и тень, во все, что называется Одри, он не может проникнуть, так же, скажем, как в мою работу. Тайное понимание, которое было между нами, алгебра настроений, выработанная нами совместно, внезапная напряженность, часто возникающая в ней, требующая отклика, хотя и более слабого, с моей стороны, — мне казалось невероятным, что она сможет опять обрести все это, и я жалел ее. Жалел, потому что, хотя я страдал, а она была счастлива, утрата всего этого обеднит ее жизнь больше, чем мою.
2
В один из таких мрачных дней неожиданно для самого себя я поехал к Ханту. Когда Одри вышла замуж, я написал ему, и он ответил мне, выразив соболезнование. Помимо этого, я не получал от него известий больше года. Он все еще жил в Манчестере и работал все в той же школе. В одну из суббот в конце ноября, когда впереди маячило еще одно бесконечное воскресенье, я почувствовал необходимость поделиться с кем-нибудь. Я вспомнил о Ханте, вспомнил о его письме, он знал нас троих и мог все понять; в наши студенческие дни мы с Шериффом всегда обращались за советом к Ханту, хотя вдвоем нам было интереснее. Уже через час я был на вокзале в Блетчли, ожидая экспресса на Манчестер. Был серый день, и восточный ветер, казалось, пытался унести платформу. Вокруг никого не было, я промерз до костей. Помню, как я съел банбургский пирог, по-моему, пирог был очень хороший; в зале ожидания пахло машинным маслом. Я уже клял себя за то, что решил поехать, злился и чувствовал себя глубоко несчастным.
По мере того как поезд двигался на север, становилось все темнее от густого тумана. Чтобы скоротать время, я принялся просматривать журналы. Поезд опоздал почти на час, наконец я вышел в Манчестере на платформу и увидел Ханта, облаченного в какое-то бесформенное пальто и совершенно замерзшего. Он, улыбаясь, быстро двинулся навстречу мне своей неровной походкой. Мы заговорили несколько натянуто и смущенно о погоде и о моей поездке, а я думал о том, как много лет назад меня привлекла его улыбка, в то же время я заметил, что он стал больше глотать слоги и произношение у него стало более резким, более провинциальным.
Читать дальше