Я пытался дать представление об общем направлении моих мыслей, и вдруг в их потоке это неожиданное прозрение. Перевалило за полдень, и с моря подул ветер. Во мне нет преданности науке, думал я. И нет уже давно, и я не признавался себе в этом до сегодняшнего дня.
С огорчением я подумал, насколько было бы легче, если бы я осознал это до моего поражения. Я не доверял себе: можно отречься от своей веры в припадке раздражения и потом уже выдумать оправдания. Но я был почти уверен, что дело обстоит совсем иначе. Если бы я позволил себе заметить это, если бы мне хотелось увидеть, сколько было признаков моего отступничества в прошлом. Влияние, которое оказывал на меня Хант в дни моей молодости, наш разговор в тот вечер, когда я слушал его в Манчестере, — они свидетельствовали о моем интересе к человеческой натуре, который вырос в страсть и который — теперь я это отчетливо понимал — соперничал с моей приверженностью науке. Так было всегда, с самых первых дней. Вероятно, это началось даже раньше, чем я догадываюсь. Насколько я мог припомнить, эти страсти боролись во мне, и уже давным-давно более земная страсть, жившая еще где-то глубже, в темноте моего сознания, одержала победу. Мое поражение только ускорило ее победу, вот и все; в комитете, когда моим научным планам, казалось, ничто не грозило, я был захвачен зрелищем человеческих конфликтов, старался распознать мотивы действий различных людей, и меня поражала пропасть между этими мотивами и формой их проявления. Но это изучение человеческих душ, думал я, не имеет ничего общего с верой. Это было вместо веры. Возможно, это увлечение появилось для того, чтобы возместить утрату веры в науку, единственной, которую я когда-либо исповедовал. Я человек с живыми интересами, и потому, когда иссякла моя привязанность к науке, я ринулся в область человеческих отношений — чтобы избежать холода и пустоты.
Могло быть и так. Сейчас это не имело столь уж большого значения. В одном только не могло быть сомнения: моя приверженность науке кончилась, и это было серьезное событие в моей жизни. Помню, как я подумал: странно, что это случилось в этот день на Адриатике; я был серьезно заинтересован вставшей передо мной проблемой, но отнюдь не расстроен, и на некоторое время мысли о будущем испарились из моей головы.
Я удивлялся, как это случилось, что я так долго держал все свои сомнения под спудом. Они могли возникнуть с такой же ясностью и до ошибки, до катастрофы; и тут меня поразила мысль; вероятно, они сыграли свою роль в появлении ошибки. Я мог искать оправдания в усталости, напряжении, в чистой случайности, но, если бы я был всецело поглощен своим исследованием, как это бывало раньше, могла ли случиться такая ошибка? Почему вообще появляются ошибки? Какова в них доля умысла? Это и смешно, и огорчительно, подумал я, что мы никогда не можем этого узнать.
Почему я когда-то был так предан науке? И почему эта преданность иссякла? Я припомнил мои споры с Хантом и Одри много лет назад. Похоже, что интуитивно они были мудрее меня, хотя логика была на моей стороне. Какие мотивы побуждают человека заниматься наукой? Я объяснял это когда-то Одри. Я и сейчас мог бы сказать все то же самое с той только разницей, что теперь я отвел бы большее место случаю: многие становятся учеными потому, что это оказалось удобным и они могут заниматься этим не хуже, чем любым другим делом. Но остаются и подлинные серьезные побуждения; по-моему, они бывают трех видов. Человек может посвятить себя науке потому, что он верит, что это практически и эффективно облагодетельствует мир. Для огромного количества ученых именно это является главной осознанной причиной, для меня она никогда не существовала и в тридцать лет представлялась еще более глупой, чем десять лет назад. Ибо если бы я хотел непосредственно облагодетельствовать мир, я бы, как я однажды сказал Одри, занялся чем-то совершенно иным. В данный момент, а это был 1931 год, я был в этом еще более убежден.
Человек может заняться наукой и потому, что она воплощает в себе Истину. Эту причину или что-то в этом роде я выдвигал в прошлом. Насколько я вообще пытался сознательно определить, именно так со мной и было. И все-таки это недостаточно веская причина, думал я, наблюдая за лодкой с красными парусами, которая плыла между островом и материком. Наука являет собой истину в своей области, в своих пределах она совершенна. Человек отбирает определенные явления, загадывает себе загадку и в конце концов разгадывает ее, показывая, как эти явления соответствуют другим явлениям такого же порядка. Мы сейчас достаточно хорошо представляем этот процесс, чтобы знать цену выводам, которые он нам даст; мы, кроме того, знаем, что есть такие стороны действительности, которые не могут быть постигнуты путем эксперимента. Сколько бы ни развивалась наука, поскольку эксперимент сам заранее устанавливает себе границы, эти границы остаются в силе. Это все равно, как если бы человек, жадно интересующийся местностью между своим городом и соседним, обратился бы к науке за ответом; он получил бы описание дороги между двумя населенными пунктами. Полагать, что это и есть истина, думать об Истине вообще, как о некоем абсолюте, представлялось мне чрезвычайно наивным.
Читать дальше