В доме зазвонил телефон. Генри отчетливо его слышал. Он прозвонил девять раз, точно решил не сдаваться, пока кто-нибудь наконец не снимет трубку.
И кто-то ее снял. А может быть, телефон замолчал сам – Генри не знал, кто сдался первым.
Он снова подошел к корабельному остову – к тому самому шпангоуту, о который поранился накануне. Снова положил на него руку и почувствовал ту же острую щепку. Ему даже показалось, что к его ладони прилила кровь.
И вдруг на утесе над бухтой появилась мать – она звала его.
Генри не хотел ее слышать.
– Генри! – окликнула она.
Он не отрывал руки от шпангоута.
– Ген… – она не смогла выговорить его имя целиком.
Чернуха потрусила наверх. Генри смотрел, как она лезет по осыпи, поджав хвост. Она медленно поднималась по камням, низко опустив голову и повесив уши, борясь с ветром, порывами залетающим в бухту.
Добравшись до матери Генри, Чернуха села у ее ног. Мать нагнулась и погладила ее по голове.
– Генри! – снова окликнула она. – Из больницы.
И тогда замершая Необъятность наконец сдалась и испустила глубокий вздох.
Генри прижал ладонь к дереву. Его рана открылась опять. И он пошел по берегу к матери, неся на себе этот стигмат Печали, которая уже никогда, никогда его не покинет.
Мать знала, что он уйдет. Он понял, что она знает, по тому, как она до него дотрагивалась. По тому, как тихонько стонала, когда думала, что он не слышит. По тому, как смотрела на него, словно стараясь запомнить его облик до последней черточки.
А отец – тот человек, что до недавних пор был его отцом, – вовсе на него не смотрел.
Он не мог не уйти из дома, который перестал быть домом. Он решил, что уйдет ночью – сядет за руль и поедет во тьму, где нет ни слез, ни смеха. Ему придется покинуть дом, где каждый помысел – родник печали.
Он возьмет с собой томик Китса.
«Этого мы не знаем», – сказали врачи. Может быть, ночной приступ. Сканирование мозга все время давало неопределенные результаты, поэтому нельзя было сказать, что именно произошло. Возможно, еще один инсульт. Или тромб, вызванный истощением мозга. А бывает и так, что пациент просто теряет всякую волю к жизни. «Мы не знаем», – сказали они.
Но Генри знал, что произошло.
Его брат Франклин – единственный и неповторимый Франклин Смит – умирал в то самое утро, когда Генри греб на реке Чарльз, мать подбадривала его криками с берега, а команда камбоджийцев выкладывалась на полную катушку, стараясь обогнать команду Уитьера.
А позже, когда весь мир затаил дыхание, наступил конец – и дыхание Франклина Смита остановилось навеки.
В этот миг он был совсем один.
И никто уже не увидит никаких чудес.
Беда нашла дом Генри и никогда больше не уйдет оттуда.
По их дому разлилась глубокая тишина.
Генри не знал, что бы они делали, если бы у них не было Чернухи, потому что для Чернухи во все времена года, во все часы и мгновения существовало только «сейчас». Если она хотела бежать с Генри в Бухту спасения, это было сейчас. Если хотела лечь на спину, чтобы Генри почесал ей брюхо, это было сейчас. Если хотела развязать ему шнурки на ботинках, это было сейчас. Если хотела носиться вокруг и лаять, это было сейчас. И если Генри был рядом, для Чернухи это значило, что Беда где-то далеко.
А когда ты бежишь с собакой по песку у голубой бухты, трудно плакать.
Но глухой ночью, когда Чернуха, свернувшись калачиком, спала на толстом одеяле в ногах Генри, а небо и море были темными, вся эта темнота холодным грузом наваливалась Генри на горло, и он думал о брате.
Тогда он садился на постели и тормошил Чернуху, и она тыкалась ему в ладонь мокрым носом, не открывая глаз.
Но вокруг все равно стояла темнота.
Похороны Франклина Уолдо Смита назначили на самый последний день мая. Лил дождь – унылый дождь, и почти все жители Блайтбери сидели по домам. Во всяком случае, церемония проходила в узком кругу; двое городских полицейских заняли пост у церковных дверей и следили, чтобы репортер из «Блайтбери кроникл» и местные фотографы, собравшиеся напротив епископальной церкви Святой Анны, не мешали скорбящим.
Генри сидел рядом с родителями. Луиза не пришла.
Тихо играл орган, роняя торжественные ноты на гроб Франклина – он был накрыт вышитым бело-золотым покрывалом.
Стоя на кафедре красного дерева, отец Бревуд произнес древние слова: «Я знаю, Искупитель мой жив, и Он в последний день восстановит из праха распадающуюся кожу мою сию, и я во плоти моей узрю Бога. Я узрю Его сам; мои глаза, не глаза другого, увидят Его» [17].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу