Я плача добегаю до остановки и там успокаиваюсь и начинаю думать о своей смерти — какая она? Может, и вовсе не страшная. например, гробик на колёсиках, как в детской пугачке. Ты открываешь этот гробик, а там никакого трупа и нет, зато много всякой весёлой фигни — ёлочные игрушки, дешёвые сласти. А ты, обсосав все леденцы, взорвав все хлопушки, примерив все маски, просто засыпаешь в этом гробике. И никаких чёрных рук, и никаких: «О т д а й м о ё с е р д ц е!!!»
… вот мне бы сейчас так умереть: за щекою — леденец, в руке — хлопушка, в ногах — каюк, в изголовье — хихик. Потому что у меня только два чувства — страх и смех. и нет ни к кому у меня жалости, у меня, отрочи, сволочи, морочи, только к себе. Да и то — не жалость, а тот же страх: в какую сторону тебя дёрнет? Какой кирпич пробьёт дыру в твоей башке? Или сама ты станешь кирпичом и ё… нешься о чью-нибудь голову?
Каюк и хихик — это одно и то же. Коротко, будто кирпичом: раз — и готово!
Дома я варю себе кофе и пью его с лимоном — так, как любит мама. И сама она — как лимонный ломтик в этой черноте. Его давят, топят, а он всё равно всплывает, растрёпанный, раздрызганный, потерявший цвет, но живой.
Я смотрю на мамину фотографию 1958 года. На ней маме четырнадцать лет. Я с удивлением, как в первый раз, рассматриваю её полосатое платье с широкой юбкой и сравниваю его со своими джинсами, вельветками, куртками, комбинезонами. думаю о том, как мы с мамой непохожи и как нетерпимы друг к другу. и что маму никто не любит — даже я. какое же я всё-таки говно.
На фото мамины глаза лисьи — хитрые и смущённые. Только на лисьих мордочках можно увидеть такое сочетание пройдошливости и смятения. Будто весь мир сейчас гробнется на узкие лисьи тела. и они видят этот миг, точно знают, когда он будет, но ничего не могут поделать. мечутся лисы — то дорогу перебегают перед поездом или машиной, то оборотнями становятся, то притворяются листопадом. смятённые, красные, они рвут небо зубами, впитывают последний свой воздух за миг до последнего мига.
Нет, я никогда не буду взрослой, а мама не будет старой, никогда, никогда.
Соседская девчонка играет гаммы. Она играет их уже пять лет, изо дня в день. Слава Богу, я ещё в позапрошлом году разделалась с музыкальной школой и не бацаю больше на фоно. Моё пианино называется «Красный Октябрь», но сзади на этикетке у него другое название — «Ноктюрн». Непонятно, какое из них правильное. Вот и мне бы — иметь два имени, два паспорта и трахать всем мозги. И пока меня-первую ловят, я-вторая уйду, скроюсь, смоюсь, не оставлю ни следа, а если оставлю, то нарочно, чтобы посмеяться — как рыжий кот-бандит Маккавити оставлял на месте преступления то клочок шерсти, то капельку крови, тоже рыжей, да хоть кучку, фиг такого поймаешь!
И поэты оставляют свои улики, свою кровь, свои кучки, свою отрочь, нечисть, бестолочь, глупь и мразь.
И никто их не поймает — разве что другие поэты.
… я включаю «Дорз» и кружу, как шаман, под «I looked at you», а когда гаммы за стеною кончаются, пишу стихи в тетрадке, и рву их, и снова плачу.
Не надо мне этого, смерти не надо, боли не надо. я лучше пойду на Ратушную площадь, буду там сидеть: вдруг появятся хиппи, как в прошлом году? Я тогда уйду с ними — куда угодно: хоть в Питер, хоть в Гаую, где у них лагерь, хоть к чёрту на кулички.
… я вспомнила, как я уже убегала — в прошлом году, когда поссорилась с мамой, и ночевала у подруги, у той мать была в командировке, а отцу мы наплели, что я ключ потеряла, а дома никого нет. и когда я перед сном стояла у зеркала в коротенькой ночнушке, то заметила, что взрослый брат подруги смотрит на меня сквозь стеклянную дверь, и мне стало жарко от этого взгляда.
… я надеваю куртку и иду — страшная, смешная, беззащитная, а значит — опасная вдвойне. Ведь нет ничего ужаснее гнева букашки — о, как она орёт, как она пинает и материт мир, который её давит! И к букашкину гневу добавляется гнев поэта — гнев всех букв, скобок и отточий. поэты только требуют, а что они дают?
Да ничего — только свои стихи — кучки, которые другие люди брезгливо обходят. Но если в них кто-то случайно вступит, то вовек не отмоется.
… я не хочу смерти, я буду жить — отрочь с потными подмышками, с прыщами на лице, со сбитыми каблуками, со снесёнными мозгами. Буду жить и притворяться и не знать, что делать со своим отрочеством. да ничего — просто идти по миру шелудивою кошкой, птичкой бескрылой, сучкой в нелюбовной течке, и засирать мозги, свои и чужие. А потом шарахнуться в юность. и будь что будет.
Читать дальше