В близкой Машиной родне все мужики уже отвоевались: семидесятилетний дед грел на печи старые раны, полученные в прошлые войны — японскую, германскую и гражданскую; отец не воротился с финской — полег навеки где-то в белые снеги; а недавно пришла весточка и о дяде Саше, мамином брате, — тяжело ранен, лежит на излечении в южном госпитале. Больше в Машиной родне мужиков не было, ежели не считать пятимесячного племянника Санюшку. Но этому до войны еще расти да расти.
Зима на Урале в тот год выдалась небывало лютая. В середине ноября грянули сорокаградусные морозы и держались почти до самой весны, отпуская немного лишь в пору мягких снегопадов. От космической стужи не то что дерево — железо ломалось. Неглубокие речки промерзли до дна, вода, вспучиваясь и застывая лавой, текла поверху, дымясь колючим паром. А на подворье дяди Саши случилось прямо-таки чудо: вывернуло из земли столбы с воротами, которые он поставил прошлым летом, перед самой отправкой на фронт; все в округе почли это за плохую примету — убит хозяин либо пропал без вести, однако весточка пришла не то чтоб хорошая, но и не вовсе плохая — не убит, не пропал без вести, ранен только и скоро, хоть и без ноги, воротится домой.
А сколько дров было сожжено по деревням — страшно молвить! Прежде поленницы вокруг каждой избы вроде вторых стен стояли, и за одну зиму не стало их — корова языком слизала! И дрова-то были не какие-нибудь осиновые или пихтовые, сгорающие как синь-порох без следочка, а все березовые, соковые, заготовленные по весне в пору бурного движения соков по подкорью, — самые что ни на есть жаркие дрова, рассыпающиеся в крупные, нестерпимо яркие белые угли.
Любо в зимних потемках сидеть перед раскрытой печкой и караулить жар, караулить тот единственный момент, когда, закрыв трубу, лишнего градуса не выпустишь во вселенную и в избе угарно не будет.
Не хватило дров — пали под топором заборы, трухлявые баньки на задах, бесхлебные амбарушки, оставшиеся без скотины выморочные хлевы.
Весной метеорологи подсчитали градусы и ахнули: по суммам минусовых температур уральцы за одну зиму пережили две зимы.
Вот в такое злое времечко и началась Машина трудовая деятельность. Сентябрь и октябрь она не без удовольствия провозилась со своими малышами, а в ноябре вдруг оказалась без дела: некого стало учить — ни души в классе. Да что в классе — вся школа будто вымерла. Исправно являлись лишь учителя. Кутаясь в шубы и дуя на озябшие пальцы, час-другой сидели в холодной учительской и тоже разбредались по домам.
Это была единственная школа чуть не на три десятка хуторов и малых деревенек, широко разбросанных по лесам и полям вокруг большой Машиной деревни. В мирное время детей подвозили из глубинки на подводах; теперь же в колхозах каждая кляча была на учете и дети должны были добираться кто как может, в основном на своих двоих. И добирались бы! Но уж больно пообносились за полтора года войны: заплата на заплате, дыра на дыре. А ежели что изнашивалось дотла, замены не было. И голод с каждым днем наваливался все сильнее и сильнее. И, наконец, эти страшные неземные морозы. И десятки мальчишек и девчонок, шурша луковичной шелухой, пурхаясь в прахе, целыми днями сидели на печах, отколупывали с кирпичей известку, жевали ее заместо леденцов, не смея и носа высунуть на улицу.
В начале декабря Машу неожиданно вызвали в райцентр — в райком комсомола.
Как и большинство деревенских, боялась она всяких вызовов в казенные учреждения, еще пуще боялась самих учреждений, оттого всю дорогу тоскливо думала-гадала: кому понадобилась, зачем, ждала наказания или проборки, хотя сама не знала за что. Желание поскорее избавиться от неизвестности и мороз трескучий подгоняли шибче кнута, и тяжелый зимний путь в пятнадцать километров она одолела за три часа с небольшим, перед обедом уже робко скреблась в обметанную по краям изморозью райкомовскую дверь.
В помещении было парно и сумрачно, стекла на окнах заросли в два пальца ворсистым синеватым льдом, под закопченным потолком скудно мерцала засиженная летними мухами маленькая лампочка.
Из-за огромного канцелярского стола навстречу Маше поднялась худая, чернявая, похожая на грача остроносая девушка. Смоляные жесткие волосы подстрижены по-мужски, или, как говорили в те времена, «под Зою»— имелась в виду Зоя Космодемьянская, портреты которой не сходили с газетных полос; одета в ладную гимнастерочку защитного цвета, туго перетянутую в талии широким командирским ремнем, в синюю короткую юбку, на ногах яловые сапожки, на плечи по-комиссарски накинут зеленый бушлат с подогнутыми рукавами… Такая вся утянутая, выпрямленная, устранившая из себя все, что могло напоминать девушку, и Маше близ нее вдруг неловко стало за свои толстые пушистые косы, за морозный румянец в обе щеки, за пуховую шаль, искрящуюся от растаявшего в помещении снега и приспущенную на плечи. Комсомольского секретаря звали Женей. Своей маленькой ручкой она неожиданно крепко тряхнула Машину руку, потом из-под бушлата обняла гостью за плечи и, проведя несколько раз взад-вперед по длинной, вроде коридора, комнате, спросила:
Читать дальше