В доме все было в порядке, иначе говоря, заперто так же надежно, как при моем отъезде. Но наверху, в спальне, царил невообразимый хаос. Я был несколько удивлен тем, что Сильва проснулась, но гораздо больше тем, что она пришла в такое неистовство. Вероятно, очнувшись от сна и обнаружив себя запертой и покинутой, она попеременно испытывала приступы то ужаса, то ярости. Видно, она искала меня: платяной шкаф был опустошен, словно пронесся смерч, вся одежда была раскидана по углам, костюмы валялись как попало, словно обезглавленные жертвы резни. Та же судьба постигла простыни и одеяла. Подушка был вспорота, в воздухе летал пух. И посреди этого разгрома, по щиколотку в пуховой пене, стояла, глядя на меня, Сильва.
Я застыл на пороге, охваченный не гневом, нет, конечно (впрочем, и радоваться тоже было нечему), но странным очарованием; скажу даже, не боясь показаться смешным, что я испытал нечто близкое к экстазу. Напряженно замершая в белоснежной круговерти пуха и белья, нагая, как Венера Пеннорожденная, она была поистине прекрасна, моя Сильва, но, главное, меня поразило внезапное откровение совсем иного рода, нежели то, что внушала ее красота. Передо мною лежала груда неодушевленных тряпок, на ними возвышалось это восхитительное тело, живое — но и только, ибо ни одна искра разума еще не зажгла его; но трепет этого тела, его самоутверждение, неосознанное стремление к горделивой гармонии торжествующе противостояло окружающему хаосу. Именно в этот миг я, может быть как никогда внезапно и ясно, постиг — не разумом, а чувствами — ту истину, которую, кажется только сейчас начинают прозревать физики: что неодушевленна материя есть хаос, а единственный порядок — это жизнь. Возвышаясь над этим застывшим месивом, устилавшим пол, Сильва предлагала взору образ такой чистой, возвышенной красоты, такой удивительной грации, что если зрительное ощущение можно осмелиться назвать словом «сладострастие», то я испытал именно такое чувство, и при этом столь сильное, что оно переходило в сладостное восторженное осознание того, что жизнь, просто жизнь единственное, уникальнейшее чудо. Я хочу сказать, что в тот миг Сильва больше не была для меня ни женщиной, ни лисицей, что чудо ее превращения показалось мне ничтожным и смехотворным перед тем истинным, неповторимым чудом, какое явили собою, среди царящей вокруг анархии и медленной всеобщей деградации, эта жизненная гармония, это строгое благородство линий человеческого тела и эта красота, еще не озаренная сиянием разума, что делало ее еще более потрясающей во всем ее несказанном очаровании. Я вдруг поймал себя на желании жить отныне среди этого хаоса, лишь бы его продолжала венчать изумительная прелесть Сильвы. А я-то, дурак, притащил для нее этот чемодан с дурацкими тряпками! Разве, укрыв в их мертвых складках эту живую, первозданную чистоту, я тем самым не укреплю сон ее разума? Мне безумно захотелось вышвырнуть чемодан в окно. Это божественное тело должно остаться таким, каким оно сияет здесь, передо мною, — нагим, великолепным, победно утверждающим среди всеобщего беспорядка высший порядок свою красоту. Пусть оно остается таким как есть, и будь что будет!
Достигнув сих горних вершин, мысли мои вдруг почему-то самым бедственным образом заколебались. Невзирая на смутные предостережения здравого смысла, я почувствовал, как мой возвышенный восторг порождает во мне довольно опасные ответвления, а воспаривший было взгляд невольно обращается к наименее благородным местам женского тела. Дрожь в руках послужила мне сигналом тревоги. Мой энтузиазм сменил свою природу, в то время как природа Сильвы, почудилось мне, также изменилась: внезапно красота ее показалась мне менее чистой, более желанной. Тут только я заметил, что и позы наши, и моя и ее тоже, пусть почти незаметно, но переменились. У меня подгибались колени, руки тянулись вперед, но я осознал это лишь тогда, когда увидел, что и она чуть согнула колени, словно собираясь с силами, чтобы бежать. Моя поза окончательно лишилась не только привычного достоинства, но и обыкновенного приличия, и этот факт оскорбил меня до глубины души, отняв всякое уважение к себе. Впрочем, этот внезапный приступ грубой похоти все враз загубил, испортил: в один миг моя прелестная Афродита превратилась в испуганную самку; грациозное тело судорожно сжалось, и теперь я видел перед собой лишь настороженную лисицу, дикую зверюшку, снова приобщенную к привычному хаосу миропорядка, тому самому хаосу, во власти которого я в свою очередь только что пристыженно ощутил себя.
Читать дальше