Герцог Калабрийский, сын короля, рыдал в углу будто слабая женщина. Как странно, воскликнул рассказчик, князь Луцио, дух тления, столь желанный и действенный по весне, мог возбудить в молодом человеке возвышенные, грозные переживания, а он словно ничего не заметил, не ощутив бьющего в ноздри величия, ни глубочайшего соответствия между гниением и короной, короной, обновляемой в зловонной купели. Но записавший монолог поэт провел собственное расследование эпизода и утвердился во мнении, что почтенный аристократ ошибался. Не нуждаясь в подсказке, молодой человек присутствовал на бальзамировании отцовского трупа, с воодушевлением наблюдая за тем, как потомки египтян взрезают нарывы и язвы, потрошат крючьями, спицами, умащают, высушивают, пеленают, но меланхолический темперамент (он мог оседлать коня Генриха Наваррского, а предпочел плешивого уродца с гобелена, возмущался князь Луцио) помешал перевести впечатление в поступок.
На берегу изогнутого точно бычий рог залива унаследовал он громадный дворец, в придачу к дворцу — королевство: омываемое тремя морями, привыкшее к тирании, населенное покорными народами, готовыми броситься в завоевательный бой, благо поля предстоявших сражений спокон веков орошались кровью к выгоде предков его, любивших дымные жерла, блистанье клинков, храпящую красноглазую одурь конной атаки. Увы, новый монарх успел лишь в мечтательном недеянии. Латинские лирики и схоласты, уединенная астрономия, скорей онейроидного, с проекцией в сны и фантазии, истинно звездного, нежели скучно-научного свойства, прелесть юной жены, хрупкой, извилистой, хищно пьянеющей в поцелуях, трубочка опия к жертвенным выпадам Морфи, лютня и клавесин затуманивали тревожные донесения, к восходу, отправляясь немного поспать, он про них забывал. Отгрызаемое кусок за куском, королевство сжималось и таяло, армия, флот отступили, предав, и настал вечер в опустелом дворце, покинутом почти всеми придворными, оповестившими об уходе в письмах, запечатанных сургучом, — десятки скопились у него в кабинете. Ветер с моря, осенний, будоражил оконные занавеси, гасил свечи и лампы, взметывал рукопись, жарко, размашисто начатую; не выдержав, они с королевой отчалили на суденышке сохранившего верность простолюдина и обрели к рассвету пристанище под жестким приглядом врага. Подточенное малодушием недостойного, изменою под данных, королевство погибло — это ли не позор? О да, согласился с раскланявшимся князем поэт, а сам смотрел на дело иначе.
К монотонной веренице предков, воняющих своей царственной гнилью, коварством, интригами, похотью, но в первую голову воинской славой — веселой, голодной резней, прибавился, хвала Создателю, романтик, бездеятельный низвержитель, один на всю стаю, о ком чуткий старец с волнением рассказал, один на всю родовую орду, к кому он, презирая, питал интерес. Несчастный Фердинанд, объект кумиротворчества, не в счет. Его не видно за болезнью. Пощипывая эспаньолку, поэт обдумывал, не развить ли услышанное в стихотворную драму или роман, но отложил решение на завтра, когда между фехтовальным уроком и Паолой у него будет пара свободных часов.
* * *
Двадцать два года назад в кино на окраине города вытянул счастливый билет зрелища, нигде и никем больше для меня не повторенного, сколько бы ни пытался застать его в разных других городах. Документально заснятое действие, вернее, существование — камера тактично сторонилась постановочной группировки событий и персонажей, предоставив пространство естественным полномочиям людского обычая, происходило на острове в океане, где, кажется, не было ни ночи ни дня, но череда промежуточных состояний: восходы, закаты, сумерки, утренники, предвечерия, в элегантнейших, умиротворительно грустных тонах. В пальмовых домиках коротко спали, проводя остальное время на побережье, стройные бронзовотелые негры, у них были открытые застенчивые лица кротких, не способных ни к чему дурному созданий, что соответствовало всецело действительности, как если бы злые законы, вмененные первородным грехом, обошли сей затерянный край, не ведавший змиевых искушений материи, ее тварной ущербности, падшести. Основою отношений на острове служил запутанный, хитросплетенный, умственно мною не понятый (закадровые пояснения шли на немецком), но животно, надеюсь, прочувствованный обряд обмена раковин. Все, абсолютно все, держалось на этой удивительной странности. Она была мистическим центром и броуновским распыленным капищем, священным сердцем и всепроникающей житейской привычкой, укорененной в архаическом ритуале.
Читать дальше