— Эрмелинда… Милостивая барышня…
Герман закрыл дверь и на ватных ногах шагнул к любимой. Беспомощный, потрясенный рухнул он к ее ногам, обнял колени, ах, эти изящные колени с мягкими ямочками внутри, и спрятал пылающее лицо в подоле ее сорочки. На полу он распростерся не только от душевного волнения, нет, это нежность алкала унизиться перед униженной, склониться до земли, ползти… Он жаждал низойти к ней, сейчас, сию минуту! О, как ему хотелось, чтобы она поставила босую ногу ему на шею, чтобы не молила у него спасения, как милости, а требовала, как очевидного права, требовала нетерпеливым приказным тоном, холодным, равнодушным голосом царицы, повелевающей рабом… Но Эрмелинда по-прежнему не двигалась и молчала.
Он робко глянул вверх, скользнул взглядом по ее телу, которое принадлежало всем и за которое он сам честно заплатил, — он глянул вверх, устрашенный собственной дерзостью, в надежде, что она испепелит его взором оскорбленной царицы. Угадывая под сорочкой ее тело, он содрогнулся, ибо ощутил ужас мужчины перед неистовой безыменной силой женского тела, перед его странной сокровенной жизнью, будто оно — безмолвная чужеземка-прислуга, работающая у любимой по найму и все-таки вполне самостоятельная. Какими словами выразить напряжение между белым лицом и тяжелым телом, что пребывает в могучем ожидании великой миссии, самодовлеющее и не затронутое грязью публичного заведения. Он закрыл глаза и отвернулся, сраженный эманацией этого женского тела, которая била в лицо как жар из открытой печной топки. Сколько знойных ночей он грезил о плоти Эрмелинды, видел ее наготу, как бы запечатленную под веками, предавался буйным фантазиям, которые в конце концов гнали его вниз по лестнице в объятия Урсулы, но все эти фантазии не давали даже отдаленного представления о необузданном варварстве, о грубой яви, заключенной в ее нагой женственности, в податливом, живом изгибе бедер, в слепых, выпуклых глазах грудей и ночи лона. То, что он видел, была Эрмелинда и все же не она. Он видел лишь прах женственности, в котором обитало и росло ее существо. Это тело принадлежало Эрмелинде, но было и чем-то еще — собственностью всех женщин, наследием, которое они брали в аренду на несколько кратких десятилетий любви и рождений, маскарадным костюмом красивой бренной плоти, каждая женщина носила его, играя свою роль на красных подмостках, а потом, усталая и, быть может, смиренно-покорная, оставляла в гардеробе. Он видел под грязной сорочкой наготу Эрмелинды, и это зрелище пронзало душу как меч.
Но Эрмелинда истолковала его взгляд превратно. Она медленно спустила сорочку с плеч и начала готовиться. На любовника она даже не посмотрела. Ее взор тонул в стенных зеркалах, пустой, сонный, ничего не выражающий.
— Нет-нет, милостивая барышня, не надо так…
Цепляясь за ее колени, он умоляюще тронул Эрмелинду за подбородок. Она безучастно ждала. Как видно, от нее требуется что-то другое. Пусть прикажут. Она владеет всеми навыками ремесла.
— Нет-нет… Мы пока не можем уйти, надобно дождаться ночи. Я заплатил, думаю, будет достаточно за всю ночь. Я ведь теперь богат, представьте себе, милостивая барышня, я богат, очень богат, у меня в руках армейская касса, и эти деньги — ваши, все до последнего талера… Располагайте мною, приказывайте, всё, что я имею, — ваше… Подождите еще несколько часов, и мы убежим отсюда ко мне, на постоялый двор, и Длинного Ганса с собой возьмем, он тоже здесь, представьте себе, а завтра перед вами откроется весь мир, у меня есть золото, мы можем уехать куда угодно, только прикажите… Милостивая барышня… Эрмелинда… Вы не слышите, что я говорю?!
Нехотя, медленно, словно пробуждаясь от глубокого сна, Эрмелинда оторвала взгляд от зеркала и повернулась к любовнику. Одежду она в порядок не привела. Грубая сорочка, спущенная до пояса, закрывала ее руки, судорожно стиснувшие зеркальце в дешевенькой свинцовой оправе. Он испугался. Эти глаза заглянули в великий мрак. И теперь, ослепленные, всматриваются в облитую зеркальным светом комнату, незрячие, сумрачные, подернутые стеклянистой пленкой.
— Эрмелинда, ты не слышишь меня?!
Она с усилием шевельнула губами и пробормотала несколько слов, невнятно, неразборчиво, голосом, который не принадлежал Эрмелинде фон Притвиц.
— Я ведь даже не знаю, кто вы…
— Но это же я, пастор, Герман Андерц из Вальдштайна, вы разве забыли меня?
Она осторожно выпростала дрожащую руку из-под сорочки, провела по лицу, бережно, будто трогая свежую ссадину. Скользнула по щекам и подбородку, потом прикрыла ладонью глаза. Кончиками пальцев Герман коснулся ее шеи, как бы желая прийти на помощь, оживить ее память.
Читать дальше