Дьюрька, последний человек во вселенной, кого можно было заподозрить в советской диктаторской и колониаторской агитации, раскрасневшись, только хохотал, довольный, что устроил провокацию.
— А то с ними скучно! — подойдя к Елене, буянил Дьюрька. — Мой Густл сейчас, например, со мной в настольные игры играл! Ты не поверишь, Ленка! Разложил картонку на столе — и давай хряпать! Ходы, фишки, кости! Детский сад! Я даже сосредоточиться поначалу не мог и понять смысл игры — из-за полной, абсолютной плоскости! Равнинные игры фрицев!
— Не может быть! Мне кажется, ты просто клевещешь на добрых людей, Дьюрька! — потешалась над очаровательно пьяненьким, дебоширившим другом Елена.
Сладкое фондю было вместо шарад. И большинство из них разгадывать оказалось бесполезно — потому что разгадок в памяти не содержалось: манго, стар-фрукты, физалис, киви. Ценци ловко накалывала нарезанные кусочки фруктов из безразмерной салатницы на специальные деревянные шпажки с занозами, окунала в серебряные лохани с горячим белым или черным шоколадом и приглашала гостей отведать и угадать на вкус, что это.
— А вот это попробуй! — стонала Аня. — И вот, вот этот кусочек — кажется, это именно то, что я распробовала. Похоже на персик, но не он! Только макни не в черный шоколад, а в белый! Божественно!
— Это — нектарин! — подсказывала, радуясь, рот до ушей, маленькая, большелобая и умопомрачительно прыщавая Ценци.
Кудрявицкий, впрочем, выжирал шоколад прямо из специальных серебряных прудов, — эффективно работая, вместо всех этих хитростей, черпаком витой чайной ложечки с эмблемой Мюнхена на расплющенном кончике.
Чернецов в другом конце комнаты изводил Добровольскую:
— Нет, не понимаю я, Добровольская! Ну что ты нашла в этом пустоголовом венском фигляре с буклями? А? — ревниво очернял он ее музыкального идола. — Сплошные бравурные трели! Очень уж он сладенький! Хрюй! Никакой драмы! Я, например, Шуберта га-а-а-раздо больше люблю!
И, нацелив на Добровольскую, как пулемет, свою гитару, варварски забринькал шубертовскую серенаду, добавляя щедрый аккомпанемент, блюмкая губами и языком:
— Блюм-блюм-блюм— Блюм-блюм-блюм-блюм!
Загонял Добровольскую по углам дома, и чуть не довел меломанку до слез.
Дебелая Таша, чтобы отвлечь гостей от недобрых шуток, затеяла песни за длиннющим высоким столом под расплющенными металлическими абажурами: усадила всех вокруг на насесты барных стульев — и опять пошла немецкая развлекуха с групповыми жестами.
Пели слезливую историю про маленького моряка, который любил девушку, но не имел при этом денег, что не помешало, однако, прохвосту объехать кругом весь мир, и кататься на корабле, пока девушка не умерла, и чья же в том была вина? — и всё по кругу начиналось снова-здорово, как заведенная пластинка.
Лаугард была в восторге — уже со второго круга ей удалось стать ассом игры: на каждом завитке выпускалось одно слово, все замолкали, как будто ставя запись на паузу, и заменяли это слово пантомимными жестами: вместо «девушки» двумя руками вырисовывали в воздухе сомнительно фигуристое существо, вместо матроса — салютовали к фуражке, а потом аккуратно вырисовывали в эфире указательным пальцем шарик, который он объехал, а в тот момент, когда девушка умирала — двумя перекрещенными руками изображали перекладины кладбищенского креста и уныло развешивали губы.
И так, с каждым кругом вырезая еще и еще одно слово, доходили до абсолютно молчаливой песни с выразительными жестами и артиклями, отстукивая ритм кулаками по столу. А потом стартовали заново, набело, с интонацией уже заезженной, шарманочной — потому что обязательно кто-нибудь под конец сбивался и под общий хохот выпиликивал какое-нибудь запретное словечко: «Айн кляйнэр матрозэ…»
А закосевший от наливки Дьюрька всё не вовремя приставлял ладонь ко лбу и отдавал честь — когда речь шла вовсе не о матросе, а о девушке, и сбивал всех с панталыку, и Таша опять волооко таращилась на него, и всё хватала Дьюрьку властной пухленькой ручкой, поправляя его жесты, и показывая, как надо, и щурилась, прикусывая себе нижнюю губу, и ерошила прямые волосы.
И потом, когда Ценци вдруг разом погасила весь свет в доме, уже в кромешной темноте, поминали петуха, который умер — про этого неизвестного бедолагу песенку заводила высокеньким старательным голоском Катарина: «Он больше не кричит: ко-ко-ди, ко-ко-да!»
А Лаугард, не расслышав фразу «der Hahn ist tot», наклонилась к Елене, обдавая ее терпкими парами вишневой табуретовки, и переспросила напряженным буратиновым голосом:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу