* * *
Обратная поездка была много веселее, чем путешествие в Россию. Начало было не совсем гладким: нас доставили в Ленинград на военно-транспортном самолете, затем ехали до Хельсинки поездом. Финляндия пахла рыбой и сосной. Я чувствовал себя отвратительно. Мы сели на английский корабль, совершавший круиз по портам Балтийского моря. На борту встретили нескольких лондонских знакомых, в том числе сестер Лайдон, легкомысленных и внешне как-то даже подчеркнуто распущенных, отчего напрашивалась мысль, что они вряд ли заслуживают такой славы. На борту был джаз-оркестр, и по вечерам после ужина в баре устраивались танцы. Сильвия Лайдон, положив свою прохладную руку в мою, упиралась острыми кончиками грудей в мою накрахмаленную рубашку. Пару вечеров казалось, что из этого что-то получится, но ничего такого не случилось. Днем в любую погоду по палубе с трубками в зубах, обернув шеи шарфами, разгуливали оба кембриджских наставника, несмотря на глубокие научные разногласия — имеющие какое-то отношение к Гегелеву пониманию истории, — в течение всей поездки державшиеся исключительно друг друга. Бой просиживал в баре, делая недвусмысленные намеки официантам и ввязываясь в политические споры с юным лордом Бельвуаром, самым сильным впечатлением которого от России было отчетливое ощущение призрака гильотины, что соответственно поубавило в нем энтузиазма в отношении общего дела. Это ставило Боя в затруднительное положение; обычно он отвечал на любое проявление ренегатства бурей аргументов и проповедей, но поскольку по совету Феликса Хартманна теперь он сам должен был создавать видимость разочарования в советском строе, ему приходилось играть в словесные прятки, и это стоило ему заметных усилий.
— Куда, черт возьми, клонит Баннистер? — возмущался Арчи Флетчер.
— Это от потрясения, — пояснил я. — Говорят, не буди лунатика.
— Что? Что ты, черт побери, хочешь этим сказать? — Арчи всегда недолюбливал меня.
— Сон для него кончился. Он видел будущее, и оно не действует. А ты так не считаешь?
— Нет, черт побери, конечно, нет.
— В отличие от меня — с выражением невеселого сожаления говорю я.
Испепелив меня взглядом, Арчи решительно удаляется. Взмокший от усилий Бой с несчастным видом подмигивает мне из-за плеча юного Бельвуара.
Я так и не узнал, кто такие Хайдеггер и его большой брат. От Боя не было толку. Я полагал, что и его в тот день, когда он исчезал, встретил Кожаное Пальто и отвез на встречу с ними, но Бой отрицал это («Э-э, нет, старина, — самодовольно ухмыльнулся он, — уверен, что те, с кем я говорил, куда выше»). Год за годом я самым тщательным образом изучал газетные снимки членов Политбюро, стоявших на своей трибуне во время первомайских парадов, но тщетно. Останавливался на отдельных пробелах в рядах круглолицых голов и помахивающих рук: не здесь ли стоял товарищ В-Тонкую-Полоску до того как его замазали? После войны я даже воспользовался возможностью сходить на несколько душных и скучных приемов в Форин-офисе и во дворце в честь советских делегаций в надежде увидеть знакомую лысину, теперь ставшую больше, или поседевшую щеточку усов. Бесполезно. Эти двое исчезли, словно их создали по волшебству с единственной целью — совершить обряд моего торжественного приобщения к таинству, а потом тихо и ловко убрали. Я расспрашивал о них Феликса Хартманна, но тот только пожимал плечами; Феликс уже чувствовал, что подходит и его очередь. Уже когда я активно действовал в качестве агента, при воспоминании об этой таинственной паре я чувствовал легкий укол, что-то вроде дурного предчувствия, подобно слабому хлопку, передавшемуся по воздуху от неслышного далекого выстрела.
В душе я, как и лорд Бельвуар, был рад, что Россия осталась позади, только с огорчением думал о том, что никогда больше не увижу полотен Пуссена в Эрмитаже или Сезанна в Пушкинском… или, конечно, ту икону неизвестного художника, трогательную и в то же время полную сурового аскетизма, загадочно пламенеющую в глубине крошечной церквушки, где я уединился на полчасика, когда в одно ветреное солнечное утро на распутье, среди широко раскинувшихся пустынных полей где-то к югу от Москвы, удалось ускользнуть от нашего интуристского гида. Маленький белый корабль, на котором мы отправились из Хельсинки, с его блестящим джазовым великолепием и звоном бокалов, с шумным веселым беззаботным смехом девиц Лайдон был преддверием мира, от которого, я знал, никогда не смогу отказаться. С Россией, я понимал, кончено; то, что казалось началом, на деле было концом, как поминки могут показаться вечеринкой. Да, говорил я себе, возможно, революция победит, сделают так, что она победит — я вспомнил мрачную усмешку Кожаного Пальто, — но все равно страна обречена. Она выстрадала слишком много истории. Как-то вечером я стоял в салоне корабля, разглядывая висевшую на стене карту Европы, и подумал, что Советский Союз поразительно похож на большого старого подыхающего пса, слюнявого и со слезящимися глазами, который, свесив голову, смотрит на Запад, захлебываясь в последнем предсмертном лае. Бой был бы шокирован, но когда я думал о России, то знал, что мне в отличие от него не придется прикидываться разочарованным. Вы будете смеяться, мисс Вандельер (если вы вообще смеетесь, ибо я ни разу не видел вас смеющейся), но вот какое открытие я сделал, пока мы пробивали себе путь в бурных волнах Балтики: что я, в сущности — как и Бой, да и все мы, — не более чем старомодный патриот.
Читать дальше