Тогда она отложила мытье головы на потом и начала с того, что выбрила под водой лобок и бедра (тут мысль о прикосновении его голой руки к этому голому лобку отозвалась в ней волной преждевременного возбуждения, которое она решила не подавлять, а дать себе медленно поплыть от острого, напряженного ожидания). Голову пришлось мыть и сушить, потому что от пара укладка развалилась, — причем сушить, естественно, на быстрый лак, и теперь она не могла избавиться от омерзительного впечатления, что если он возьмет ее за волосы, пряди останутся стоять торчком над макушкой, — но в темноте это уже будет, опять же, неважно.
Кожа после ванны казалась стянутой, она принялась мазать ноги кремом с сильным запахом цедры, потом вдруг застеснялась этого откровенного, требовательного запаха, быстро обтерла намазанную ногу полотенцем и выбрала другой крем, ванильный (немедленно показавшийся ей слишком девчачьим, разозлилась на себя и домазалась до конца, и спина, как всегда, оказалась мокрой, крем лег противно). Оставалось минут сорок — и еще ногти. Ногти надо было делать после всего, после макияжа, и очень хотелось обойтись без тонального крема, потому что ее с молодости преследовала дурацкая уверенность, что оставить на подушке (когда, например, лицом вниз, и тут ожидание обдало ее жаром опять) след от тональника — стыдно, хотя от теней (тушь-то, конечно, с тех пор стала водостойкой, благодарение Господу) — почему-то не стыдно. Еще ей, как всегда, очень хотелось не надевать корсет до последней секунды, потому что сиреневый (черный казался ей сегодня чем-то вроде цедрового крема, нет, это невозможно) был, честно говоря, мал, и двадцать минут (если без опозданий, конечно) ждать в нем — бог с ним, с тем, что трудновато дышать, но опять намокнет спина. Несколько секунд она стояла над разложенными вещами: можно было сейчас натянуть чулки, пристегнуть пояс (поверх силикона — не так-то легко, кстати), надеть атласный халат, а потом, в последнюю секунду, уже после того, как сработает домофон, застегнуться в корсет. Но: можно было смазать ногти, и: нет, это не то, нет, так нельзя. В корсете она несколько секунд подышала, пошевелила лопатками, понаклонялась, чтобы на влажной спине нормально улеглись холодные застежки. Тут ей пришло в голову, что ногти можно быстро покрасить стоя, — прозрачным красить совсем легко, а сидеть в корсете — то еще удовольствие. Оставались помада и туфли. Она очень надеялась, что сегодня — не один из тех дней, когда помада по какой-то совершенно необъяснимой причине отказывается нормально ложиться в уголках, ее приходится стирать раз за разом, губы опухают, контур становится неразличимым, все это превращается в какой-то навязчивый кошмар (оставалось минуты три). Помада легла нормально, только вечно шероховатую кромку верхней губы пришлось править карандашом. Туфли, которые она планировала надеть, соскальзывали с этих чулок (она забыла), а единственные, которые не соскальзывали, казались в сочетании с халатом слишком массивными. Она сняла очки и посмотрела в зеркало еще раз. Туфли выглядели нормально. Халат и корсет выглядели нормально. Женщина в зеркале, полноватая и не очень молодая, но довольно ухоженная, выглядела нормально. Взвизгнул домофон. Она пошла в гостиную, постояла, оглядывая стаканы, бутылку, фрукты, а потом, осторожно присев на каблуках, подобрала полы халата и легла на ковер, почти упираясь головой в ножку кровати. Домофон недоуменно завизжал снова. Она закрыла глаза, раскинула руки в стороны и честно сказала себе, что все важное, собственно, уже состоялось.
Он сказал, что ему приснился ответ на всё. Что ему приснился ответ на все вопросы, почему в России всё так происходит и вообще.
— Мы сидели там на даче в Абрамцево, — сказал он, — ну, у одних друзей. И там все-таки деревня, а не просто дача, ну, домик в деревне. Люди живут какой-то своей жизнью, помимо дачников. И там есть такой мужичок — не алкаш, ну как сказать? Не нищий, а такой опустившийся. Попивающий, но не алкаш, и не нищий, а попрошайка. Но не от горя, а как бы он просто так живет. Ну, такой мужик. И его все гоняли и шпыняли, но тоже беззлобно, потому что он все время говорил ужасные. Не пошлости, а какое-то есть слово. Скабрезности, вот, скабрезности. Ни к кому не лез, никого не хватал, но все время то какие-то жесты, то стишки какие-то матерные, то баб начинал к мужикам подталкивать, такой. Скабрезный. И его все местные гоняли. И вот мы сидели за столом в палисаднике и пили чай. Ну, какие-то свои люди, мы приехали к ним в гости в Абрамцево, человек семь всего нас было. Он подошел и стал говорить что-то такое, что он обычно говорит, пьяненький, грязненький, но не противно, а даже смешно. И мы видим, что он на еду косится. Маша — это хозяйка дома — ему говорит: да вы поешьте с нами. Ну, он говорит какое-то заковыристое спасибо такое, с теребеньками, берет пирожок, но не садится, а прислоняется к березе и ест. И разговаривает с нами, как он всегда разговаривает: «А ты с мужем спишь? А сколько раз? А у тебя хуй большой? А дети у тебя есть? А сколько детей? А от кого рожала? А у тебя дети есть? А у тебя есть?» Маша его спрашивает: «А у вас дети есть?» Он говорит: «Нет». Маша: «А что ж так?»
Читать дальше