— Красный весь. Покрашен или камень красный? — Это он говорит.
— Красиво, — она отзывается.
— И вон подсобки, тоже красным покрашены. Значит, проект такой был.
Молчание.
— Тысяча девятьсот сорок шестой тире… вроде пятидесятый. Сорок шестой хорошо вижу, а после тире неразборчиво, вроде пятидесятый.
— Где вы видите? — оживляется толстячок, волнуется, очень ему хочется к плечику ее прикоснуться, за руку взять повыше локтя, но… — Где вы видите?
— Смотрите, вон там эмблема, а под ней «Слава героям труда», видите?
Толстячок нижней челюстью подбирает губу, вглядывается, потом быстренько исчезает в купе и возвращается с очками.
— Верно, — говорит, — сорок шестой тире пятидесятый. Четыре года строили.
— Я тут в сорок седьмом проезжала, вроде развалины были.
— А я в пятьдесят седьмом, как раз путевку дали…
Поезд тронулся. Смотрят напряженно. Весь их интерес там, за окном. Это он старается делать вид, что весь интерес там, старается умело, а потому очень заметно.
— Нет, небольшой городишко, — он говорит.
— Так он же еще на той стороне, он не весь тут.
— Ну да, если на той стороне, тогда конечно…
— Видите? Опять дома, собор показался… Большой город.
— Да, большой.
Пригород, осенние пейзажи. Столбы, канавы, поля, кусты. Листья с кустов облетели, земля бурая, небо пасмурное, низкое.
— Березки, — говорит она тихо, чувствительно.
— Вот эти? Да, березки.
Потом опять молчат. В их глазах плывет осенняя земля. Очень вдумчиво следят они за тем, что проносится мимо их окна.
— Какое количество опор этих, столбов…
— Новую линию тянут.
— Столбы хорошие, качественные.
Пошли кусты, водица в рыжей траве.
— Болото, — она говорит.
— Да, заболоченность. Вот в Полесье, в Белоруссии… Не были? Там болота.
— Нет, к сожалению, не была… Листики облетели, осень.
— Да, голые деревья. — А пепельные глазки все поглядывают, косятся исподтишка. Вскинет голову, вроде шея замлела от напряженного слежения, вроде позвонки хочет промять, а сам зырк, зырк, мягко так, незаметно, но и спину прихватит, оглядит, увидит за короткой кофточкой задик чуть-чуть откинутый, простенькими брючками обтянутый. Всю уж изучил, все увидел в скромненькой, прямо-таки девичьей фигурке. А все же тянет еще и еще раз взглянуть, окинуть незаметно пепельными глазками. И ничего в ней не лезет в глаза, не выпирает нахально, все простенько, тихо, короткая и мягкая кофточка сидит свободно, легко, по-домашнему, и грудь не кричит, не сует себя всем и каждому, собственно, никакой груди и нет, как у девочки, но он-то знает, что есть, знает точно. Лицо, и глаза, и голос — все спокойное, простенькое, доверительное, ничего не подозревающее, никаких задних мыслей, никакой игры или намеков, ничего… А там бог ее знает. Но если даже и думает она что-то такое в своей простенькой глубине, если даже и чувствует, то, господи, как мило, как хорошо. Куда уж там мило! Кажется, готов уж на все, совершенно перевернуть всю свою жизнь, всех послать к чертям собачьим, только бы… Но тут остановка, тут опять накатываются на него эти сложности, эти переживания, эта мучительная ночь, этот сон, и вообще.
Вчера, как только сели в поезд, как только устроились — такое бывает один раз в жизни — в купе он и она и никого больше, как только разместились, обгляделись, — все и началось. Он сразу же стал волноваться, но, чтоб не вспугнуть, не оттолкнуть, прикинулся этаким солиднячком, мягким, воспитанным, однако же равнодушным ко всему такому прочему. Она же — полная доверительности, без никаких противоборствий, хотя бы даже и словесных.
— Да, сезон кончается.
— Вы правы, кончается.
— А вот некоторые плавают еще, моржи.
— Да, плавают.
И так далее. Как в кино, как по маслу пошло, до самой темноты. И всю уж он отгадал ее, представил на разный манер, и так, и этак, и счастье его было таким, какого он уже и не помнил за длинной вереницею лет. Долго не мог уснуть, все думал, все представлял, а, измучившись вконец, все-таки уснул, правда уже к утру. И приснился ему ужасный сон. Сначала еще ничего ужасного не было, была исключительно одна она, абсолютно такая, какою он и предполагал ее, все было в точности так, как он и думал. И вдруг входит, — как, откуда и почему входит, во сне объяснений не бывает, — входит начальство: он, его замы, от профкома, парткома и так далее. Входят строгие, с портфелями.
— Вот полюбуйтесь, товарищи, — говорит сам, — мы ему путевку, понимаете, в санаторий, а он, полюбуйтесь, — голый. И она — совершенно голая. Как же это понимать прикажете?
Читать дальше