— Папаша, — говорит он мне, — огоньку у вас не найдется?
— … … … … …?!
Я не могу повернуть к нему лицо. Великой и вечной души моей не хватает, чтобы повернуться и протянуть коробок со спичками, ее хватило только на то, чтобы осевшим голосом сказать через плечо, не повернув головы:
— Нет у меня огонька.
И он ушел, голый до пояса, играя лопатками под молодой кожей, с закушенной сигареткой в зубах. Погрузил срубленную сухую березу и медленно погреб к своему берегу. Я поспешно смотал удочку, взял цинковый короб и ушел. Когда шел тропинкой, все еще видел мелькание чужих рук на том берегу, чужих гибких талий, чужого парня в стильных голубых плавках с красным кантиком, выходившего из воды и помогавшего другому вытаскивать из байдарки сухую березу. Они делали это играючи в сером дне, над водой, у подножия зеленых зарослей. Их движения, их ослепительно молодые тела были прекрасны и глубоко мне враждебны. Но я шел, поднимаясь по крутояру, и ходьба понемногу возвращала мне рассудок, успокаивала. В самом деле, как нехорошо, как некрасиво и как недостойно обижаться на эту молодость, пусть даже если она и ушла от тебя навсегда. Как стыдно, что я не повернулся и не протянул ему коробок со спичками. Папаша… Ну и что? Ведь я тоже был таким. Мне ведь тоже было восемнадцать. И девятнадцать, и двадцать было. Я тоже был счастлив, как бог, играл лопатками, молодыми плечами, мышцами. Я тоже вопил по-звериному от радости, и на мой вопль отзывалась нежным голосом моя горлинка. Я тоже… Но когда же это было? Почему я не помню, когда и где это было? Где был синий дымок? Дождик, горлинка?.. Ах да, чуть не позабыл. Ведь ничего этого не было со мной, я тогда на войне был. И Вани, между прочим, давно нет в живых. Он летчиком воевал на бомбардировщиках. В середине войны случилось несчастье. Получил он задание разбомбить населенный пункт, ударить по скоплению противника. Пункт отметил себе на карте, полетел и сбросил бомбы. Но вышла неувязка штабная, — тогда сильно наступали наши, — в том пункте оказалось скопление не вражеское, а наше, наши заняли пункт. Ваня Мирошниченко не знал этого, он выполнил задание, и его сбили наши зенитчики. Когда он приземлился с парашютом, его взяли под трибунал. Сперва приговорили к высшей мере, но потом разобрались в его невиновности, высшую меру заменили десятью годами. Честно отбыл срок и вернулся на родину, в свой домик у виноградников. Работал в родном колхозе, но уже сильно выпивать стал. Напился, лег в ящик от фургона, уснул и не проснулся, потому что на спине лежал, кверху лицом, дыхание ему забило. А Минька живой. Когда мы встретились недавно, сразу не узнал, но через минуту узнал, мы обнялись, всплакнули. Ваню вспомнили. Обнимаясь, он говорил что-то от радости: Мын-гмным-м-мы… Но я уже ничего не понимал, потому что забыл язык нашего детства, тогда, помню, хорошо понимал глухонемого. А Минька теперь мужиком стал, конюхом работает, он все хлопал меня по спине и говорил. Ммны-мымн-гыммы… Очень рад был.
В дороге, которую некоторые сравнивают с жизнью
Против открытого купе стоят двое, смотрят в окно. Он — плотненький гражданин в домашней душегрейке поверх белой нейлоновой рубашки. От одного уха к другому, через крупную лысину, начесаны редкие косички, начесаны старательно, как бы даже наклеены, но лысину полностью не скрывают, а только веселят немного. Лицо у него крупное, выбритое, постное. Однако выдвинутая нижняя челюсть все же сообщает этому лицу что-то неожиданное, а робкие пепельные глазки словно бы извиняются, словно бы умоляют не верить этой челюсти, хотя, может быть, и не вполне искренне.
Она — маленькая, уютная в своих простеньких брючках и короткой байковой кофточке навыпуск. Лицо правильное, совсем милое, слегка увядающее, но без единой морщинки.
Едут они с юга, на море отдыхали. Никогда, конечно, друг друга не видели. А теперь попали в одно купе, случайно. Курортный сезон уже отошел почти, поздняя осень, и вагон поэтому наполовину пустой. То обстоятельство, что в их купе никого больше не оказалось, вызвало в нем сильные переживания, тайные, конечно. Тайной радостью он мучается второй день, украдкой, исподтишка постоянно поглядывая на нее среди разговора. Переживания его сильно усложнились после прошедшей ночи за всю эту длинную и в то же время очень уж быстротечную дорогу. Про себя он уже сравнивал эту дорогу с жизнью. Так сладко и мучительно началась она, впереди виделась целая вечность, ожидания чего-то смутного и прекрасного, предчувствия, от которых замирала душа. Но стучат колеса, мелькают столбы, поля, станции, города, и вот уже Курск. Поезд отстоит положенные минуты, а там Орел, Тула и — увы! — Москва, конец тайному счастью, предчувствиям и надеждам. Невольно подумаешь о жизни… За окном вокзал.
Читать дальше