— Ну, у Георгия Степановича опыт, ум, он правильный человек. Но ведь и я… гораздо старше тебя.
Ильдар с интересом поглядел на брата. С лица его даже сошло злое, придирчивое выражение.
— Ты мог бы поверить и мне, — продолжал Рустем.
— А почему, — перебил Ильдар, — а почему и главный инженер считает, что Георгий Степанович прав? Почему другие не возражают? Почему вы? Вы просто крамольные дураки и нападаете на стариков!
Рустем усмехнулся:
— А я считал, что для молокососов я достаточно дряхлый.
— Ты? — повеселел Ильдар. — Ты так считал? Да? — Веселели, веселели его глаза. — Это точно? Да?
— Да уж будь уверен, — вроде бы небрежно ответил Рустем. — Будь уверен.
1
До последней минуты стоял Галкин на площадке у самой двери, и провожающие суетной разгоряченной гурьбой вытеснялись из вагона, толкали его локтями, боками, а потом поезд тронулся, и проводница, отступая, толкая его крепкой тугой спиной, убирала площадку и закрывала дверь. Она обернулась, и уже наготове были какие-то сурово-дежурные слова, но она ничего не сказала, она увидела коренастого седого мужчину с широким смущенным лицом, на котором озабоченно взмигивали близорукие глаза.
Она поглядела на него, как глядят одинокие немолодые женщины на пожилых мужчин.
— Дверь не открывайте, хорошо? — мягко сказала она. («На ходу поезда открывать двери воспрещается», «Бросать окурки здесь нельзя».)
Он кивнул ей, она ушла в вагон.
Он все оттягивал ту минуту, когда войдет в купе, и там его укачает однообразие долгой езды, скуки, тягучих мыслей. Он ругал себя, что не полетел самолетом — теперь вот тащиться больше суток.
Давно промелькнули закопченные деповские ряды, водокачка, привокзальные строеньица, и началась степь — он все стоял и не шел к себе. Давеча, когда он зашел в купе, чтобы поставить чемодан и повесить плащ, он заметил, что на полке напротив устраивается паренек в зеленой тенниске и спортивных шароварах, одна верхняя пустовала, на второй кто-то уже похрапывал, было душно и очень пахло винным перегаром…
Глазу утомительно было глядеть: белое небо и белая степь, и между ними круженье белого зноя.
Тащиться больше суток… Он немного усмехнулся, вспомнив, что в сорок шестом добирался до Москвы почти трое суток. Место его было в общем вагоне, и он большею частью стоял на площадке, как теперь, у окна. До самой Уфы ехал с ним старый татарин. Он сидел на мешке. Он был в тюбетейке и держал на коленях каракулевую шапку.
— Далеко едешь, бабай? — спросил Галкин.
— Домой, — сказал старик.
— Далеко?
— Далеко, — сказал старик.
— Казань? — улыбнулся Галкин, зная, что тихгородские татары, даже те, кто родился и вырос здесь, отправлялись летом в родные места, и это «домой» могло означать, что старик едет еще раз — может, последний — поглядеть на Казань.
Галкина очень трогало, когда его рабочие — и пожилые, и кто помоложе — просили отпуск летом и говорили, что очень нужно, он спрашивал: «Для чего?», и ему отвечали: «В Казань надо». Сейчас была глубокая осень, но старик, видно, не собрался летом и ехал теперь.
— Казань? — повторил Галкин, дружелюбно улыбаясь.
— Казань, — сказал старик, удобнее, плотнее усаживаясь на мешок и взглядывая на Галкина с чуть виноватой улыбкой, что не сразу отозвался на дружелюбие попутчика.
Галкин помнит, как повеселел, подобрел — верность дороге в родные места жила и в нем, и сколько раз, мысленно, он проезжал той дорогой…
В восемнадцать лет он уехал строить Магнитку, мировой гигант индустрии. Он и сейчас — точно миновала одна только ночь, и он выспался крепким молодым сном, а утром обостренней и богаче воображение — он и сейчас очень явственно помнил и то горячечное состояние, как предвестье не вкушенного еще восторга, и нетерпенье, от которого он худел и безумел, и презренье к глухоманному своему житью в этом старокупеческом городе, и по сю пору продолжающем хранить в памяти обывателей сытую нэповскую пору; и долгожданный лязг вагонов; и само начало, медленное начало движения — туда, т у д а! — и высокий возглас паровозного гудка, и как пели «Мы молодая гвардия…», и то мимолетное, что всего лишь задевало на миг взгляд (но не задерживало внимания, потому что все было обращено туда, к т о м у, что ждало впереди): как летит с плавностью беркута облако над степью, и под ним мягкими перекатами меняют цвет ковыли от нежно- до густо-зеленого; как цепко ухватился корнями в затвердевающую под солнцем землю еще зеленый, еще живой куст курая, скоро он иссохнет, и ветер легко стронет его с места и покатит, и станет курай бродягой перекати-поле. И то огорчение, почти горе, когда оказалось, что за Карталами дороги нет. И то, как строили все лето и начало осени железную дорогу и приехали к горе Магнитной в студеную, с резкими ветрами, октябрьскую пору.
Читать дальше