И все же это самое «мы» слушать тоже приятно. Но как понять его? И как принять его? Хозяин в наших разговорах всегда Шура, куда хочет, туда и поворачивает. А я, как говорится, петушком бегу сзади. Но что тут сделать, чтобы не бегать петушком?
Иван Андреич рассказывал о Поленьке: «А ты, парень, все это на свой аршин меряй…»
— Смерять я смерял. А дальше что?
Встаю, перебиваю Шуру и начинаю:
— «Я волком бы выгрыз бюрократизм…»
Но Шура откладывает в сторону свой подрамник, карандаш и тоже встает.
— Костя! Постой. Ну, постой минуточку. Послушай сперва это:
Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Потому, что я с севера, что ли,
Я готов рассказать тебе поле,
Про волнистую рожь при луне.
Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Нравится? Правда, ведь сильно написано? Слушай.
Потому, что я с севера, что ли,
Что луна там огромней в сто раз…
И читает, читает. Переходит будто бы на другое:
Ты сказала, что Саади
Целовал лишь только в грудь,
Подожди ты, бога ради,
Обучусь когда-нибудь!
Но и тут:
…Я б порезал розы эти,
Ведь одна отрада мне —
Чтобы не было на свете
Лучше милой Шаганэ…
И в третьем опять:
…Лепестками роза расплескалась,
Лепестками тайно мне сказала:
«Шаганэ твоя с другим ласкалась,
Шаганэ другого целовала».
Я уже говорил вам, как Шура умеет читать стихи. Видишь все! И вот вижу я эту самую персидскую Шаганэ, будто она, а не Шура стоит передо мной, и с плеча у нее сползает газовый шарф, и падает на грудь тяжелая черная коса, и горячий ветер ночи приносит ей на вытянутую руку, прямо в ладонь, сухой лист горького миндаля… Есенина-то я знаю, читал! Конечно, не всего, книжку его нигде не купишь — читал по списанному в тетрадках: «Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет!» Еще: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Будто я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне». Или: «Пахнет рыхлыми драченами». В общем поэт такой, что из камня слезу выжмет и у каждого человека заставит сердце дрожать и сжиматься то от грусти зеленой, то от тихого счастья, которое вот где-то здесь, рядом, а ты не видишь, не замечаешь его.
Шура читала Есенина не с надрывом, как, я слышал, читают другие. У нее словно бы струна в горле звенела тихим стоном. И это прокалывало тебя насквозь. Лучше было на Шуру не глядеть, потому что тогда казалось: вот это ей в стихах Есенина и самое главное — проколоть человека так, чтобы ему стало больно, чтобы он обязательно застонал.
— Костенька, стой, ты послушай еще вот это… Ах, забыла…
Она сунула руку под подушку, выхватила оттуда книгу. Не ту. И снова втолкнула обратно. А я узнал эту книжку: томик Пушкина, в котором почему-то действуют итальянские дьявол, монах и Рустико. Теперь я успел разглядеть название книжки — «Декамерон». Но Шура тут же вынула и Есенина — под подушкой у нее была, наверно, целая библиотека — и стала читать: «Ты меня не любишь, не жалеешь…» И дальше: «Расскажи мне, скольких ты ласкала? Сколько рук ты знала, сколько губ…»
Самому глядеть глазами на такие строчки еще ничего, но когда их читает вслух девушка, да не вообще, а только тебе, потому что никого другого рядом с тобой нет, — вот это хуже, чем на народе купаться без трусов.
— Правда, Костенька, вот это стихи? Для одной! Для двоих! Не для публики.
— А почему не для публики? — говорю. — Что хорошо — для всех хорошо.
Я это сказал потому, что надо же было что-то сказать.
А голова у меня еще горела. И получилось, будто мне нравятся больше всего именно такие есенинские строчки. Во всяком случае, кажется, Шура мои слова так поняла, потому что сразу же подхватила:
— Нет, Костенька, не для публики, не для всех: «Руки милой — пара лебедей…» Для публики: «Я волком бы выгрыз бюрократизм…»
Эти ее слова сразу весь румянец с меня согнали. Холодом пахнуло от них. И сразу какая-то злая обида захватила меня. Не то что я так уж сильно люблю Маяковского и только одного Маяковского. Есть много разных хороших стихов у разных поэтов. Есенин мне тоже очень нравится. Но зачем же обязательно при этом Маяковского под каблук Есенину вталкивать? Сразу бас у меня окреп.
— Не знаю, как ты можешь такое про Маяковского говорить! Да его стихи: «Читайте, завидуйте, я — гражданин…»
Шура ладошкой своей мне рот закрыла.
— Костенька! Смешной и глупый. Да разве опять-таки на публике я это скажу? Смешной, смешной! Не такая я дура.
Вы, конечно, думаете: нужно было взорваться, наговорить Шуре грубостей, закричать на нее. Но если человек сидит, простодушно улыбается и по глазам, по губам у нее никак не поймешь, всерьез это или дразнит, — и верно, надо быть смешным и глупым, чтобы взрываться и кричать. Может быть, просто поспорить с ней? Доказать свое. Спор мне все равно не выиграть. Не умею я быстро и ловко цепляться к каждому неудачному слову противника своего. Спор только тогда интересен и красив, когда в нем острые мысли, словно шпаги в картине «Три мушкетера», все время сверкают. И вот я стою и молчу, а Шура хохочет.
Читать дальше