И я со злостью сказал ему:
— Буду.
Пусть я не знал, как это выйдет на деле, но я от души хотел этого. А Илья издевался, и слушать его поэтому было противно.
Мне очень хотелось разгадать, почему в Дудинке Иван Демьяныч все же дал гудок не за час до отправления, а много раньше. Неужели это меня он послушался? Или собственная совесть заставила? Толком узнать я ничего не мог. Каждый матрос объяснял по-своему.
Вы скажете: так взять и спросить самого капитана! Но в том-то и штука, что спросить его было никак невозможно. Лицо такое, что не только об этом спрашивать — вообще язык не повернется. Стоит тот самый капитан, которого все матросы боятся. Вызовет, даст распоряжение, скажет и припечатает последнее слово так, что своего слова тебе уже и не выговорить иного, кроме как: «Есть!»
В низовья Енисея, особенно в солнечные дни, я плавал всегда с большим удовольствием. Очень крепко врезается в душу картина здешних бескрайных просторов, каких нигде больше не сыщешь. Но, между прочим, в Красноярск возвращаюсь я уже не с удовольствием даже, а с радостью. Потому что это и город мой самый любимый и дом родной. Так что, когда на Север плывешь, чувство одно, а когда к Красноярску путь держишь — вовсе другое. Теплоход против течения сам по себе идет медленней, а если к этому присоединить еще свое нетерпение, то вы сами понимаете, как тут считаешь все повороты. Но в этот рейс, когда «Родина» отвалила от льдистого дудинского берега и начала резать носом теперь уже встречную быстрину Енисея, я никакого изменения в чувствах своих не заметил. Словно и нет на реке разных концов — Красноярск и Дудинка, между которыми движусь я, а есть только теплоход «Родина». Это вот, наверно, как у тех, кто в ракете на Марс полетит. Пока они в земном притяжении, у них есть и верх и низ, а как залетят далеко — ни верха, ни низа уже не станет, пожалуйста, как таракан по потолку, гуляй изнутри вокруг по стенкам ракеты. А спать можешь в центре, на воздухе, как женщина, которую над диваном поднимает волшебной палочкой фокусник Кио, — видал я это в цирке. Почему такое и со мной сейчас произошло — не знаю.
Сразу же после того, как теплоход отвалил от берега, а Вася Тетерев провел комсомольское собрание, Шура меня затащила к себе.
— Костя, ну что же это?
Я мог бы, конечно, разыграть дурачка: «А что такое? Не понимаю». Словом, развести канитель, чтобы от прямого разговора уклониться. А я этого не люблю. И когда могу — рублю напрямую.
— Шура, ты знаешь, когда…
А дальше я хотел сказать приблизительно так: «…когда мы вместе, мне от тебя уходить не хочется, а когда уйду — какой-то страх, что опять встретимся. Зачем ты зовешь меня к себе?» Но я не успел этого сказать, может быть, эти мысли только в глазах у меня отразились, потому что лицо у Шуры стало явно какое-то не свое — Танакино, только без улыбки, — и она опередила мои слова:
— Ты подумай, Костенька, стихи мы не репетируем, портрет у нас не пишется!
Вы верите, что именно это ей нужно было сказать? Я не поверил. А настроение у меня этими словами она все же сразу сбила, в разговоре нашем выпала ближняя ступенька, и до следующей не так просто дотянешься.
— Костенька, ну давай попозируй. Когда художник увлечется работой над портретом, он ведь жить без этого не может, он только и думает о том, с кого портрет пишет.
Еще одна ступенька вылетела! Теперь по лестнице не вверх поднимайся, а вниз шагай. И, чтобы хотя в чем-нибудь остаться собой, я говорю:
— Тогда уж лучше Маяковского я почитаю.
— Маяковского…: Ну, хорошо. Только… на минутку, присядь на минутку одну! Присядь скорее. Я сейчас у тебя что-то в глазах поймала, я должна непременно перенести это на полотно.
И вот я сажусь, а Шура устанавливает подрамник, берет свой толстый карандаш и опять начинает что-то черкать. Поймала, говорит, у меня что-то в глазах, сама же с карандашом мечется по всему полотну из угла в угол и глядит вовсе не на карандаш, а мне в лицо. И я не могу, я отвожу глаза в сторону, но Шура кричит:
— Костя, миленький, ну только минуту, минуточку одну потерпи, ну посмотри еще в мою сторону. Я сейчас, я сейчас…
Словом, если с вас с кого художники вздумают писать портрет, лучше не давайтесь. Вы и не представляете себе, как это трудно и даже немного жутко, когда вас взглядом насквозь просверливают. А если к этому прибавить и кто просверливает, — вы сами хорошо поймете, каково было мне. Особенно после того, как разговор наш сбился на постоянный для Шуры: «Вот приедем в Красноярск, и мама…» Будто у меня нет своей матери, будто с теплохода я не побегу прежде всего к себе домой!
Читать дальше