Я сказал:
— Когда я поеду в Москву, я буду хвастаться Енисеем и Красноярском.
А Вася Тетерев сказал, что он прежде всего будет хвастаться людьми, сибиряками.
Кто-то позади нас громко спросил:
— А нельзя ли вообще без хвастовства?
Мы все сразу обернулись и ответили прямо хором:
— Нельзя! У вас душа холодная!
А Дина прибавила:
— И язва двенадцатиперстной.
И после этого нарочно мы ходили, дурачились и говорили во все горло:
— Эх, и сосны же в нашем парке! Нигде нет таких!
— Эх, и парк вообще: самый первый во всем Советском Союзе!
— Дом-то Советов какой отчеканили! Площадь — цветник, улицы — струна. Куда тебе Невский проспект!
— Наши красноярские подъемные краны… Наши красноярские комбайны… Наш красноярский шелк…
Потом Тетеревы стали прощаться. Они сегодня еще не обедали. А мы с Машей побрели по самым малолюдным дорожкам. После большого смеху хотелось немного побыть в тишине, в прохладе. Здесь дорожки были немного сырые, песок не скрипел под ногами. Было слышно, как остренько пощелкивают где-то бильярдные шары, потом слышна стала далекая, тихая музыка. Мы повернули к Зеленому театру, в котором, судя по афишам, самодеятельный хор Дворца культуры правобережников исполнял песни стран народной демократии. Маша заторопилась:
— Костя, послушаем…
Пели чешскую: «Околица села, где яблоня цвела, где кузница была в старом саду…» Ну, да вы, конечно, знаете. Пока мы пробирались, отводя тугие ветви кустарников, пересекавших дорожку, песня окончилась. Нежной грустью прозвенели последние ее слова: «Узнаешь ли меня, если приду?» И припев:
То ли луковичка,
То ли репка,
То ль забыла,
То ли любишь крепко?
Ах, яблоня цвела
В старом саду.
И потом, наверно минут пятнадцать, публика била в ладоши и вызывала исполнителей. А мы с Машей смотрели на сцену сквозь щели в заборе. Покупать билеты было уже бесполезно. Это был последний номер программы. Маша вздохнула.
— Почему так горячо аплодируют? — и сама же ответила: — Глубоко народная мелодия, глубоко народные слова. Вот целая жизнь человека. Несложившаяся любовь. Разве не может это всегда случиться? Во все времена. «То ли луковичка, то ли репка, то ль забыла…» Правда, Костя, тяжело?
Я сказал:
— Очень тяжело. И может случиться всегда. А как быть?
Маша задумалась. Тихонечко сжала мне пальцы, повела за собой в темную аллею. Остановилась, глядя на звезды, яркие и чистые.
— Костя, если бы я могла ответить, все несчастливые в любви в складчину поставили бы мне золотой памятник. — Помолчала. — Но все же несчастливая любовь — это чаще всего неумелая любовь. Любовь, неправильно начатая.
— Разве любовь начинают? — сказал я. — Любовь всегда сама начинается.
— Правда, — сказала Маша. — Любовь сама начинается. Но ведь сердце свое. С ним тоже поговорить можно.
Она опять потащила меня:
— Пойдем. Пойдем к Енисею. Мне хочется подышать речным воздухом.
И мы прошли через весь сад, обгоняя гуляющие пары. В музыкальной раковине струнный оркестр играл «Эх, полным-полна коробушка…».
Кажется, сегодня вообще был вечер народной музыки. У всех гуляющих радостью и удовольствием светились лица. Кто-то шел, легонько пританцовывая. Маша вполголоса подпевала: «…знает только ночь туманная, как поладили они…»
Над Енисеем катился свежий речной ветерок, тот самый, которого так хотелось Маше. И мне тоже. Нет ничего на свете лучше ночного ветерка над Енисеем. Понтонный мост качался. Звезды тянули свои тонкие лучи к воде. Мы на минуту остановились.
— Костя, — сказала Маша, — как хорошо!..
Но встречный велосипедист нам не позвонил.
Почему она последняя? Когда она уже никакая не глава, а просто заметки — только для самого себя. Но все равно, любое дело нужно доводить до конца.
Эту книгу свою я писал на чердаке, либо когда все крепко спали. Пока ты пишешь, ты должен быть обязательно наедине с бумагой. Не потому, что надо прятать свои мысли от людей. Пишешь как раз для того, чтобы они прочитали. Но только тогда, когда все готово. Жизнь, поступки свои предъявить я готов кому угодно.
Показать свою рукопись я хотел прежде всего Маше. Кому же другому? А вышло так, что первым прочитал ее Тумарк. Не знаю, что подтолкнуло меня это сделать. Может быть, то, что мать у Тумарка была знаменитая артистка и он сам среди нас считался больше всех понимающим в искусстве. А может быть, то, что он, автор одной очень удачной инсценировки, по секрету сказал мне: «Теперь я пишу роман», — и я ответно должен был поделиться с ним тоже каким-то секретом. А других секретов у меня не было.
Читать дальше