Я запеваю:
Орленок, орленок, взлети выше солнца
И степи с высот огляди,
Навеки умолкли веселые хлопцы,
В живых я остался один…
И тотчас же ощущаю, как что-то теснит мое сердце, Я мог бы даже сказать, что у меня комок подступает к горлу. Но это исключено. Никаких комков! Ведь я пою — и горло должно быть свободно, чисто. А вот насчет сердца — тут уж и впрямь теснит…
Я люблю эту песню. Ее суровые и честные слова. Ее мелодию. Это прекрасная мелодия. Я давно обратил внимание, как нарастают в ней высокие ноты: взмах крыльев — и спад, взмах, еще выше — и спад, и еще, еще выше — снова спад… Там, в этой песне, есть удивительные вещи. Пятый по счету звук в начале куплета — самый низкий, си. Он повторится лишь в конце рефрена, итогом. Но вот поди ж ты, в начале четвертой фразы («в живых я…») будет звучать обыкновеннейшее ре-бемоль, а оно покажется ниже начального си, хотя на самом деле оно выше. И даже мне, поющему эту песню, оно кажется гораздо ниже — у меня даже возникает чувство, будто мне трудней пропеть это ре-бемоль, чем только что легко и свободно взятое си. И тут — вот тут! — следует неожиданный взлет, эта отчаянная, как вскрик, октава: «навеки-и-и…» Нет, это очень здорово!
Я люблю «Орленка». И часто размышляю о нем. Как написал композитор эту песню? То ли пришла она к нему сама в счастливый час — разом вырвалась из души? Или же он долго, мучительно прокладывал эти мелодические ходы, строил чередования высот, перепады ладов? Как вообще сочиняют музыку?..
И вот «Орленок» допет. Кажется, я вполне прилично спел свою партию. Не хуже Коли Бирюкова.
Но что тут началось в зале — в этом благородном и чинном консерваторском зале!..
Я было откланялся и вернулся на свое место в середине хора. Однако публика продолжала хлопать прямо-таки неистово. Владимир Константинович сделал мне знак: мол, выходи, поклонись еще раз (а он, Наместников, страшно не любит этих оваций, всяческих «бисов», потому что он, наш директор, прежде всего — педагог, и он лучше всех понимает, до чего это неумно со стороны публики устраивать овации и кричать «бис» таким вот, вроде меня, у которых еще молоко на губах не обсохло).
Однако он сделал мне знак — и я снова вышел кланяться.
И в этот момент откуда-то из задних рядов выскакивает девчонка с розовыми бантами, в розовом платьице и бежит по проходу прямо к эстраде. А в руке у нее — букетик цветов, каких-то белых с желтым, нарциссы, что ли. И этот букетик она, подтянувшись на цыпочках, кладет к моим ногам, к моим надраенным башмакам и убегает обратно.
Я стою ни жив ни мертв.
В зале хлопают, не жалея ладоней.
Владимир Константинович Наместников, с явным усилием изобразив на своем лице снисходительную улыбку — это для публики, конечно, — показывает мне рукой: что ж, дескать, бери свои цветочки, раз тебе их поднесли, бери поскорее и отправляйся в строй, а завтра мы с тобой, Прохоров Женя, побеседуем в директорском кабинете.
Я нагибаюсь, беру этот окаянный букетик — и вдруг из букетика вываливается на пол сложенная вчетверо записка.
Я краснею, будто рак в кипятке. В зале теперь хохочут, как если бы здесь была не консерватория, а цирк.
Владимир Константинович глядит на меня в упор с выражением такого полнейшего спокойствия, что сомнений не остается: случись это не в наше, советское, социалистическое время, а до революции — быть бы мне нынче вечером пороту розгами…
Я поднимаю записку с пола, сую ее в нагрудный кармашек, пробираюсь на свое место в хоре и прячусь за чужими спинами.
— Орландо Лассо, «Эхо», — объявляет ведущий.
После концерта было угощенье.
Дело в том, что за эти концерты, собирающие тьму народу, денег нам не платят. То есть, может быть, училищу и полагаются за концерты какие-нибудь отчисления-перечисления (я просто не знаю, как решен этот финансовый вопрос), однако нам, певцам, исполнителям, денег, конечно, не платят. Да и было бы смешно, кабы нам вдруг стали выплачивать деньги: вот тебе, дескать, мальчик, сто один рубль и одна копейка — распишись в получении…
Зато — и это уж такой святой закон — после каждого концерта нам выставляют угощенье.
На длинном столе, накрытом белой скатертью, стояли вазы с апельсинами и пирожными, тарелки, на которых были разложены бутерброды с колбасой и сыром, блюдечки с конфетами, пышущие паром стаканы с чаем.
Пир на весь мир.
Мы ринулись на это угощенье, будто год не ели.
А между тем никто из нас от голода не страдал. В училище нас кормили и утром, и днем, и вечером, порции давали вполне приличные, а кому не хватало тех приличных порций — не отказывали и в добавке.
Читать дальше