Попробуй потаскай воды на пятьдесят коров! А ведь носили на плечах, на коромысле. Вот батя и говорит однажды в правлении: «Я сделаю. И денег не возьму». Посмеялись, конечно, приняли в шутку.
В тот же вечер батя все облазал, обмерил и сам план начертил. Могу сказать — толково начертил, только в одном месте ошибку допустил — можно было срезать угол, выиграть метров сорок. Назавтра лопату наточил — и к ручью, откуда начало водопроводу должно быть. Заметь, днем он в колхозе работал не хуже других. А канава ему была вроде вечерней прогулки. Копал когда–нибудь землю? Ну вот.
Сперва работал помаленьку, примерялся. Потом стал давить на всю железку. За вечер иной раз проходил три–четыре метра полного профиля, а то и пять. Грунт тяжелый, целина.
Стал батя спадать с тела, глаза — как на иконе у господа бога. Деревня и ахала, и потешалась: никто не верил, что толк будет. Доярки — и те головами качали, мол, рады бы верить… Мать попробовала пошуметь и отступилась, с батей много не нашумишь. Я однажды спросил: «Помочь?» — «Не надо». Только и разговору вышло. Другой раз спрашиваю: «Зачем ты, батя, так?» Тогда он уже крепко уставать начал, другой раз во сне зубами скрипел, — потому, может, и разговорился: «Раз я коммунист, значит, не для своего брюха живу». Видишь, какой долгой беседы меня удостоил. Пойди объясни ему насчет сочетания общественного с личным — двинет лопатой, и хорошо, если плашмя. А то и не встанешь!
Нашлись бы, конечно, помощники. Но сперва никто не верил, что он это всерьез, а после неловко было — вроде примазаться хочешь. Так он и копал, и копал.
Из вечера в вечер, а в выходные дни и утрев время прихватывал.
Мороз ударил — батя лопату на поветь. Оттаяла земля — он уж опять возится, копает. Далеко от ручья ушел, уж горку одолел, другую, на третью ползет.
Осенью перед второй зимой пришел батя в правление. Рассказывали люди, как это было. Народу по всяким делам натолклось много, а как батя вошел, тишина сделалась: люди–то знали, что канава уж к самому концу идет, ходили смотреть. Председатель, бригадиры сидят, как виноватые. Ну, батя отрапортовал: сделано. И опять все молчат. Удивительная такая минута была. Сидят люди, догадываются: что за человек перед ними? Ведь свой, век его знают, а поди–ка! Святой? Или тронутый маленько? Как это понять? Такое, знаешь, кружение в головах. Что–то переворачивается, что–то является новое.
Председатель говорит: «Ты нас прости, Иван, что мы тебе не поверили, — даже вот, понимаешь, совестно перед тобой». Батя молчит. Председатель спрашивает, чем батю наградить. Может, путевку дать в хороший санаторий или премию — телку или поросенка. Батя говорит: «Ежели ты про награждение, значит, опять меня не понял. А вот дай–ка мне пятерых мужиков, трубы есть, успеем до больших морозов». И что ты думаешь? Успели. Трубы уложили, утеплили, канаву засыпали — и пошла вода во двор. Только не пятеро работали, а вся бригада. Вот тебе и один человек! Доярки с тех пор, как батю встречают, в пояс ему кланяются. А про меня и говорить нечего. Он меня этой канавой и убедил, и воспитал, можно сказать…
Елохин замолчал, и сразу же заговорил Саша. Но если рассказ Елохина может быть передан на бумаге, то передать Сашину речь невозможно, а вспоминать ее мне и теперь тяжело — так она рвалась и скручивалась, и впечатление было такое, что вот молчал человек восемнадцать лет — и заговорил, спотыкаясь, преодолевая себя, то рывком садясь на постели, то снова ложась. Это было понятно по хрусту сена.
— В больнице… Летом, народу никого… Живот у него весь в рубцах… На Курской дуге… Ну, и он им давал, он танкист, — кишки на обгорелых пнях… Я сперва не понял… Он через два дня умер… Вроде Завещания… Знаете, что он сказал?
Тут Саша сел на постели и отчетливо проговорил:
— Он уж редко в себя приходил. Опомнился и говорит: «Ты знай, что в тебе это есть — Родина. И с годами это будет все сильнее». И знаете, Николай Иванович, я поверил. Какой хороший человек, — верно, Николай Иванович? Он когда умер, я сперва ревел, а потом долго ничего с собой поделать не мог — ни спать, ни есть, ни книгу читать. Все думал, думал про него.
На повети стало тихо.
Я ожидал, что Елохин как–то отзовется, откликнется — может, пожмет Саше руку, благо легко дотянуться. Неужели Коля не понимает, что нельзя ему взять да заснуть?
После долгого молчания Елохин сказал неожиданно сухо:
— Да. Я еще днем хотел… Я звонил с почты Василию Ивановичу. Мы тебя берем в газету, литсотрудником. До армии поработаешь, после службы вернешься, поступишь заочно на журналистику. Так многие делают.
Читать дальше