Он должен ползти. Но локти, но ноги... Через час проснется улица, — меня подберут. А что, если за этот час я умру? Я не знаю... сколько мне отпущено жить... Никто не узнает, что в городе враги... Они будут смеяться... над моим гробом... Они будут...»
Он снова полз. Терял сознание. Стонал. Всхлипывал. Задыхался. И опять полз в полубреду, крепко охватив оцепеневшими пальцами винтовку и прижав ее к себе.
...И когда он увидел, наконец, мутное здание штаба и призрачную, раздвоенную фигуру часового в тулупе и услышал откуда-то издалека глухое и невнятное: «Кто идет?» — откуда взялись в нем силы, чтобы встать, наконец, на ноги и, шатаясь, но не падая, пойти на часового?! Окровавленный, весь в снегу, он шел, волоча за собой винтовку, вскинуть которую на плечо уже не хватило силы.
— Это я, я, Гайдаш! — закричал он удивленному часовому и рухнул наземь.
Когда он очнулся, он лежал уже в постели, в лазарете. Над ним наклонялась Шу. Странное дело: она была в фантастическом наряде. Он понимающе улыбнулся. Это было только радостное продолжение фантастических и бесформенных видений, которые не покидали его.
— Снится, — сказал он себе.
— Нет, — ответила Шу. — Это я, Шушаник. Я переменю лед.
— Лед! Это хорошо: лед, снег... Я не знал, что кровь замерзает ягодами... — Он увидел ее испуганный взгляд. — Почему ты боишься меня, Шу, — я буду жить...
— Будешь, будешь...
— И плясать... с тобой... в клубе... Я хотел... сегодня... Но я забыл тебе сказать. Шу, милая... Я ведь не умею... да, не умею танцевать...
— Ты научишься...
— Выучусь... Да... Я выучусь... Хорошо... Мне хорошо... Иду по траве... скользкая...
Вдруг он испуганно поднял голову:
— Почему же не идет командир полка? Мне нужно говорить с командиром полка.
— Он придет. Ты успокойся. Вот поправишься, он придет.
— Да нет... Он нужен сейчас... Я ведь все время умоляю вас... позовите командира полка...
— Ты бредишь, милый, успокойся...
— Нет... Зачем вы меня мучаете? — Он нетерпеливо заметался в постели. — Скорей... Скорей командира... Будет поздно... Не мучьте меня... скорей командира.
Около его постели засуетились врачи.
— Лед на голову, — услышал он чей-то торопливый шепот. — Бредит.
— К черту! — закричал он, с неожиданной силой сбрасывая одеяло. — К черту лед! Пустите. Я пойду. Я должен идти. Зачем вы схватили меня? Пусти-ите!.. — закричал он в исступлении и вскочил с кровати. Он был страшен — худой и бледный, в длинной больничной рубахе, с головой, перевязанной бинтами. Они отпрянули от него, но потом снова бросились, пытаясь успокоить и уложить в кровать. Он рвался из рук, кричал и плакал.
Но в это время вошел командир полка. Увидев его, Алексей сразу успокоился и даже улыбнулся. Потом опомнился и стал приподниматься на кровати, но закачался и упал. Когда он открыл глаза, вздохнув от боли, они были одни — он и командир полка. Петр Филиппович наклонился над ним, его лицо было испуганно и озабоченно.
— Ничего, ничего, — прошептал Алексей, — мне лучше.
Кого-то напоминало Алеше худощавое с глубокими резкими морщинами лицо командира полка, его рыжие усы, седоватые на концах, запрятанная в них добрая и печальная улыбка — все было знакомо давно, с детства.
И Алеша вдруг почувствовал себя маленьким босоногим мальчиком, ему захотелось заплакать и пожаловаться, как в детстве: «Больно, дядя... очень больно мне... Тут», — показал он на голову.
Он услышал как сквозь сон:
— Ну, товарищ Гайдаш, что же произошло с вами ночью, когда я послал вас к помощнику начальника штаба?
На прощанье командир полка сказал ему:
— Поправляйтесь, Гайдаш. Скорее поправляйтесь. Хочу увидеть вас молодцом в строю. — Он ласково похлопал ладонью по одеялу и встал.
В дверях он обернулся и прибавил:
— Я там Прасковье Максимовне сказал. Она тебе пришлет печеного-вареного.
Алеша слыхал про Прасковью Максимовну — жену командира полка, полковницу, как ее все звали. Командиры любили бывать у Петра Филипповича в гостях. Полковница, засучив рукава, знатно стряпала сибирские пельмени. «Это хорошо, — подумал Алеша. — Сибирские пельмени на южной границе».
Но он почувствовал себя таким расслабленным и обессиленным, что даже улыбнуться не мог. Словно вся его воля, нервы, чувства, напружиненные только для этой беседы, теперь распустились. Он мог болеть, умирать или выздоравливать — все равно. Он мог плакать, стонать, ныть, бредить — все равно. В своем теле он ощущал странную слабость и легкость. «Это и есть смерть?» — равнодушно подумал он.
Читать дальше