— Чайник поставь! — послышалось из ванной. — Или, может, ты есть хочешь? В холодильнике ветчина…
Наверное, она приоткрыла дверь, потому что иначе бы он не расслышал — трубы гремят, как оглашенные… А вдруг она сейчас думала то же самое, ждала — войдет или не войдет, и что, интересно, она придумала: запустить в него мыльницей или броситься на грудь?..
Оделась она или все еще смотрит на себя в большое, во всю стену, зеркало? Скорей всего не оделась, и даже в жаркой духоте крошечной ванной кожа у нее покрылась пупырышками. Он помнил, как на пляже, в зной, окунувшись в теплую воду, она покрылась пупырышками и сказала, что это неприятно — делаешься шершавой, как наждак…
Будь сейчас за стеной не Таня, он непременно бы покраснел — до сих пор ухитрялся краснеть, когда, вольно или невольно, рисовал в своем воображении что-нибудь подобное. Но сейчас конфузиться было не от чего. Кроме теплых ложбинок над ключицами, в которых светлыми лужицами плескалась вода, он ничего не сумел увидеть в обнаженном молодом теле, скрытом от него тонкой дверью, ничего больше не смог представить, и тогда, словно контрольный вариант, возникла другая картина: вот она сидит рядом, сушит волосы, расчесывает их, и это он увидел и представил себе так зримо, что готов был протянуть руку и погладить ее по голове…
Что он и сделал, когда она действительно села рядом и стала заплетать косы: никакой сушки, объяснила она, не требуется, потому что женщина моет голову отдельно и стоит под душем в шапочке. Он дотронулся рукой до ее волос и сказал, что если у него когда-нибудь будет дочь, он назовет ее Таней. Больше ничего путного он произнести не смог. Он сидел и думал, что вот так бывает в кабинете физиотерапии, когда через тебя что-то пропускают, какие-то лучи: ты ничего не чувствуешь, но знаешь, что тебе хорошо. И — ничего больше. Капли росы и лужицы в теплых ложбинках…
— Согласна, — сказала она. — Ты назовешь дочку Таней, я назову сына Геной. Трогательный союз… Но пока я пришью тебе пуговицу, а то она сейчас оторвется.
Таня поднялась, чтобы идти за иголкой, и тогда Геннадий привлек ее к себе и стал целовать. Она не отстранилась, замерла, тихо вздрагивая, и он не сразу понял, что она смеется.
Он отпустил ее и отвернулся.
— Ты обиделся? — спросила Таня.
— Я не обиделся…
— Зачем ты это сделал?
— Мне очень захотелось тебя поцеловать.
— Причина уважительная… Ты не ожидал, конечно, что я буду смеяться в такую патетическую минуту. А что мне еще оставалось?
— Танька, — сказал он. — Хватит. Смилосердствуйся… Я сам не знаю, как это вышло.
— Так и вышло. Люди иногда целуются. Только когда тебя целуют, а ты слышишь, что сердце у твоего кавалера тикает, как часы, делается смешно… Не обижайся. У меня тоже не заколотилось. К сожалению. А то бы никаких проблем с детьми: мальчик Гена и девочка Таня, и оба — наши, — она улыбнулась, и в этой улыбке почудилось ему понимание взрослой женщины, взрослой только потому, что женщины, наверное, всегда старше… — А пуговицу все-таки надо пришить.
— Если тебя долго не будет, — сказала на прощание Таня, — я подумаю, что это свинство… В конце концов, если тебе очень захочется, можешь меня снова поцеловать.
Но он уже знал, что не захочется. Он все понял, и ему первое время было грустно — чуть-чуть, эдакая легкая грусть, как после хорошей музыки; потом, когда они вместе поохали на автомобильную свалку искать патрубок для радиатора, и Таня, перемазанная, с обломанными ногтями, села рядом на остов какого-то рыдвана и чмокнула его в щеку — он даже не помнит, по какому поводу, ему перестало быть грустно, и он подумал: как легко было все испортить. Но они не испортили. Пусть у нее будет сын, а у него будет дочь… Но если, не дай бог, попадется ей какой-нибудь прощелыга, он собственноручно открутит ему голову.
Он приходил к ней каждый раз, когда ему было особенно пакостно и неуютно; даже соседи у нее были удивительные: они не ругались, не кидали друг другу соль в чайники, сообща платили за свет и даже телевизор купили один на всю квартиру…
А Танька по-прежнему была Танькой: глаза с блюдце, коса — в руку толщиной, ямочки на щеках и белое платье… Словом, она была тем самым кумиром, которого он хотел боготворить и которого он боготворил.
На бульваре возле Никитских ворот продавали хризантемы. Геннадий купил завернутый в целлофан букет, повертел в руках — вот тебе на! Что с ними теперь делать? Хотя… Все очень просто. Вон сидит на скамейке молодая мама, очень симпатичная, стережет двухместную коляску, в которой кряхтят два разноцветных пакета: розовый и голубой, читает книжку, изредка проверяя — все ли в порядке. Разве она не достойна цветов?
Читать дальше