Лесняк поздно заметил гитлеровцев — они подошли с другой стороны, не от дороги. Побежал предупредить, но не успел: очередь срезала его на бегу. Но он еще был жив и полз, отталкиваясь перебитыми ногами, оставляя на траве расползающийся кровавый след. Мезенцев и Нина не смогли уйти, застигнутые врасплох, и приняли неравный бой.
— И не п-п-придет п-п-принц, и не ож-ж-живет Белоснежка, — сказал, напрягаясь лицом, Свиридов, стоявший рядом с Тулегеном.
Тот удивленно посмотрел на него — Свиридов всерьез поверил в сказку, рассказанную Ниной…
— Вот и весь сказка, — сказал Тулеген Атаев. — Схоронил мы их около сторожка и пошли опять в деревня. А ее фашист сжег. Зря ходили. Зря ребят положили. Старший лейтенант совсем грустный стал. Пошли к фронт. Кой-как дошли. Старший лейтенант совсем черный сделался. Приказал нам бежать, а сам стрелял из пулемет — мы его с Дурды и Ангар у фриц отбили. Мы не хотел бежать — мы пулеметчики, говорим, а он как закричит: «Приказ!» Ну, побежали. Свиридова стрелил фашист — неживой его принесли. Командир не побежал. Я ночью ходил, принес — тоже неживой. Схоронили обоих. А мы одни остался…
— Сначала к командиру и к Коля поедем, потом в лес — к Белоснежка и Ваня с Петя, да? — сказал он братьям. Те согласно кивнули.
— Тридцать лет. Отметить нада, — объяснил Тулеген. — Раньше нада, однако не мог. Дела много. Стыдна, конечна. Слушай, курев у тебя есть?
Я поспешно достал пачку и протянул старикам. Они закурили, жадно затягиваясь, зачем-то пряча сигареты в кулак, как на фронте или на ветру, и отрешенно смотрели в окно.
— Хороший, душевный сказка Нина сказал. Мы потом книжка нашли, мастеру показали. Он крышка сделал, — вдруг сказал один из них, кивая в сторону ниши, где лежало мраморное надгробие. — Хороший мастер, да?
— Хороший, — согласился я.
Эту сказку я услышал летом сорок первого, как и они. Мы жили с матерью в Барнауле, далеко от войны. И во всех сказках, которые я узнал тогда, были счастливые концы, как и потом, в детском кино, где «наши» всегда успевали спасти любимых героев. Нас щадили, берегли. Как щадили, наверное, когда-то этих старичков, бывших в гражданскую войну детьми и пришедших в Отечественную с чистой душой и непосредственностью, отчего была свята их ненависть к врагу и беспощадна месть за поруганную сказку, которую они оживили.
— Ваша станция, молодой человек! — объявил проводник, заглянув в купе и прервав мои размышления. — А почему здесь курят? Что за безобразие? Пожилые люди, а какой пример молодому человеку показывают, а?
Мои попутчики отчаянно смутились, пробормотали извинения и поспешили погасить сигареты. А я быстро собрался и распрощался с ними, едва успев выскочить на перрон.
Поезд тронулся, и в окне проплыли три старика с бородками гномов, обрамлявшими их грустные морщинистые лица. Они поехали дальше. Через всю страну, на запад. В сказку лета сорок первого года.
Литовцеву надо было только поднять руку и постучать в дверь. В дверь, на которой мелом выведено число «17». Потом шагнуть через порог, войти в комнату и сказать незнакомой женщине:
— Вы его не ждите, Стеша. Петра нет. Я точно знаю, что его нет…
Войти и убить надежду — нет, это выше его сил. Это слишком жестоко — отнять у женщины последнее, что еще у нее оставалось: ожидание и надежду, что Петр, быть может, жив, что он отыщется, ее муж, как уже находились сотни других без вести пропавших.
Войти и увидеть, как плачет навзрыд женщина? Нет, он и так еле заставил себя приехать в этот городок, найти улицу и дом, подняться на второй этаж, подойти к двери, за которой живет семья его погибшего друга. А на последний шаг решимости не хватало.
Черствая, жестокая война, в которой он научился, когда нужно, каменеть сердцем, чтобы победить и выжить, закончилась два года назад. Радость победы и мирные дни размягчили душу, и теперь он, фронтовик, боялся женских слез, боялся упреков, боялся сказать просто правду. Ведь он никогда не был трусом — первым поднимался в атаки, навстречу смертельному горячему свинцу, первым выходил из строя, когда требовались добровольцы на рискованное дело. Он хладнокровно лежал в окопе, по которому ездил взад-вперед фашистский танк, заживо втаптывая в землю его, русского солдата, и при этом не испытывал ничего, кроме бешеной злости — «пусть только сползет, гадина, я ему устрою». И «устроил»: выкарабкавшись из засыпанного окопа, полуоглохший, полузадохшийся от выхлопных газов, подорвал танк сзади.
Читать дальше